— У нее не было шансов, Лео, — говорит он сквозь слезы. — Никаких. Она была так больна. Никто не мог ей помочь. Ни ты. Ни я. Ни Бог. Никто.
Найлз рыдает так громко, что привлекает внимание учеников и учителей, они выходят из главного здания, подходят к нам. Они обнимают его, гладят по голове и плечам, утешают. Я возвращаюсь к машине. Я стал обитателем страны бесчувствия, и мне в ней очень неуютно. По дороге домой гадаю, смогу ли когда-нибудь чувствовать вновь и хочу ли этого.
Похороны Старлы — мероприятие совсем не помпезное, но надрывающее душу. Монсеньор Макс произносит проникновенную проповедь, исполненную сочувствия. Он говорит и том, что Старла была прелестна, и о том, что была одержима демонами, которые оказались сильней ее. Он говорит о самоубийстве с состраданием и глубоким философским постижением природы душевного недуга. Он напоминает нам, что Господь гораздо больше любит своих страдающих и больных детей, чем благополучных и счастливых. Его слова утешают меня, они сладко обволакивают душу, будто лавровый мед диких пчел из горных мест, где родилась Старла. Особое значение словам монсеньора придает его худое, изнуренное лицо. Мать шепчет мне, что рак легких у монсеньора находится в последней стадии, химиотерапия не дает никаких результатов и прогноз самый неутешительный. Болезнь монсеньора делает его блестящее, как всегда, поведение героическим. Я спрашиваю, сколько, по мнению врачей, ему осталось жить, и глаза матери впервые с начала службы наполняются слезами.
На кладбище Святой Марии мы предаем Старлу земле, ее могила — рядом с могилой моих брата и отца. Город мерцает в жемчужной дымке подсвеченных солнцем грозовых облаков, подступающих с юга. Выбеленная, словно кости, часовня Святой Марии лаконична в своей строгой симметрии. Я пытаюсь молиться об умершей жене, но молитвы не получается. Я прошу Бога объяснить мне, почему столь мучительную жизнь послал он Старле Уайтхед, но мой Бог — Бог суровый, он отвечает молчанием, и молчание подобает Ему с Его всемогуществом. Однако ужасное молчание Бога может оказаться не по силам сокрушенному, уставшему человеку. Оно не по силам и мне. Если все, чем мой Бог может оделить меня, — это полное бесчувствие, тогда молитва иссякает в моей душе. Если я верую в равнодушного Бога, тогда Ему нет никакого дела до того, что Он создал безучастного, безразличного человека. Мое сердце пересыхает, и это невыносимо. Что может испытывать человек, когда решает скомкать Бога, будто носовой платок, и засунуть подальше, чтобы потом забыть, куда положил? Хоть я и приближаюсь к пределу отчаяния, но не использую этого слова, и мне требуется время, чтобы собрать все концы воедино и понять: есть ли смысл продолжать эту жизнь или лучше отказаться от нее. Пока я стою над гробом Старлы, Бог моего детства, в которого я верил так доверчиво и безоговорочно, превращается в Бога, который с беспримерным равнодушием повернулся ко мне спиной. Я слышу, как все еще бьется мое истерзанное сердце, где чернеют, отмирая, корни веры и Бог становится богом с маленькой буквы, и чувствую полное одиночество, когда целую гроб Старлы перед тем, как его опустят в землю.
Я бросаю первую горсть земли в ее могилу, за мной — Найлз, потом по очереди — моя мать, Молли, Фрейзер, Айк, Бетти, Чэд и дети. Завершаем ритуал мы с Найлзом. Сделав шаг в сторону, я смотрю на присутствующих. Пытаюсь что-то сказать, но слова теряют форму, не успев слететь с языка. Почва уходит у меня из-под ног, и я чуть не падаю. Найлз с Айком подхватывают меня под руки и, поддерживая, ведут к похоронному лимузину.
Весна приносит первые весточки из иного мира. После «Хьюго» мать проводит долгие часы в моем саду, чтобы привести его в порядок, и ее искусство проявляется в расположении папоротников с кожистыми листьями и сабаловых пальм.[132] Как большой любитель роз, мать выделила им особый уголок сада. Там можно найти разные сорта: и «Мир», и «Джозеф Коут», и «Леди Бэнкс». Со временем они будут отражаться в воде пруда с карпами. После урагана мать поселилась у меня и за короткое время превратила мой сад из заброшенного пустыря в цветущий рай. В лучших традициях чарлстонских садоводов она способна, взглянув на квадратный фут болотистой земли, вызвать к жизни схоронившиеся побеги лантан и бальзаминов и заставить их тянуться к солнцу.
Друзья помогают мне принять более двухсот гостей, а тренер Джефферсон, как всегда, выполняет обязанности бармена. Вечер холодный, но гости выходят в сад, чтобы прислушаться к шагам весны, которая на цыпочках идет по Чарлстону. Моя прогулка на реку Купер напоминает навязчивое хождение лунатика, но только пройдясь вдоль дамбы, я ощущаю целительное прикосновение Чарлстона к моему измученному сердцу. Я иду мимо череды ослепительных особняков, и при виде их совершенной архитектуры мне кажется, что я, будто в сердцевину розового бутона, погружаюсь в средоточие городской красоты. Это город, который предлагает тебе десять тысяч загадок и только пару отгадок. С раннего детства меня волнует: а вдруг рай не будет и вполовину так прекрасен, как Чарлстон, город, возникший там, где страстно сливаются две реки, чтобы образовать гавань, и бухту, и выход в мир.
Мать пошла со мной. Мы стоим у слияния двух рек и смотрим вдаль на остров Салливан и остров Джеймс. Небо, чуть присыпанное звездами, бросает пучок лунного света на воду, которая освещает наши лица. Чарлстон ласково и торжественно объемлет меня, клянется мне своими пальмами и фонтанами. Для меня звонят колокола церкви Святого Михаила, и я, удивляясь, слышу в их звоне свое и только свое имя.
Пока мы идем по Брод-стрит, город мягкими ладонями продолжает врачевать язвы моей души. Проходя мимо домов, мы заглядываем в окна, наблюдаем за соседями, будто за рыбками в аквариуме. Вот семья сидит за поздним ужином. Одинокая женщина слушает оперу Моцарта «Так поступают все женщины». В большинстве домов люди без всякого выражения смотрят телевизор.
Перед поворотом на Трэдд-стрит мать останавливает меня.
— Мне нужно кое-что сказать тебе, Лео. Боюсь, тебе это не понравится.
— Ничего, говори. Сегодня день похорон моей жены. Самый обычный день.
— Момент не самый подходящий, я согласна. Но подходящих моментов вообще не бывает. Я возвращаюсь в свой монастырь. Орден согласен принять меня обратно.
— Una problema piccolo,[133] — говорю я на диком итальянском. — А как насчет меня? У монахинь обычно не бывает детей.
— Ты не проблема. Есть специальная программа для бывших монахинь, которые вышли замуж и потеряли мужей. Мы с монсеньором Максом давно уже молились, чтобы меня приняли.
— Мне можно будет навещать тебя? «Здравствуйте, сестра. Я хотел бы повидать свою мать. Она у меня монахиня».
— Ты свыкнешься с этой мыслью. После того как все решилось, у меня за спиной выросли крылья.
— Не верю своим ушам. Неужели я слышу пошлейший штамп из уст своей матери? — спрашиваю с деланым ужасом.
— Да, я себя чувствую так, словно у меня выросли крылья. Лучше не скажешь. Я хочу просить тебя об одолжении. Отвези меня в Северную Каролину, как много лет назад сделал твой отец.
В следующем месяце я отвожу мать в больницу к монсеньору и жду за порогом палаты, не желая из уважения к их исключительной дружбе вторгаться в уединенную беседу. Мать проводит в палате целый час, а когда я веду ее обратно к машине, тихо плачет. Мы едем в дом, построенный отцом, и она приходит в восхищение от сделанного строителями ремонта. Пока мать осматривает дом, я замечаю высоко на магнолии одинокий цветок. Карабкаясь вверх, чтобы сорвать его, я кажусь себе более старым, чем это дерево. Сорвав цветок, первый в этом году, я вдыхаю его аромат и думаю, что ради него стоило помучиться. Дарю цветок матери и радуюсь, когда она прикалывает его к волосам.
Мы не спеша едем по проселочным дорогам Каролины, от запаха магнолий кажется, что в салоне разбили флакон с духами. Мать называет каждое дерево, кустарник, цветок, мимо которых мы проезжаем. Она хлопает в ладоши, когда я останавливаю машину, чтобы перенести через дорогу черепаху, которая направляется к ручью с черной водой. Пообедав в Кэмдене, мы приезжаем в монастырь около пяти часов. Настоятельница ждет нас. Она обнимает мать и говорит: