Что и говорить, переводчики знали свое дело! И те, что сидели рядом, и те, чей голос звучал в наушниках.
—
Подсудимый Радек, скажите, к вам на дачу под Москвой приезжало некое лицо? — спросил Вышинский на вечернем заседании двадцать седьмого января.
—
Как я уже показывал, летом тридцать пятого года меня посетил тот же самый дипломатический представитель той же самой среднеевропейской страны...
Все-таки это подозрительно походило на детскую игру «Возьми то, не знаю что»... Впрочем, было похоже, что обвинитель и обвиняемый, перебрасываясь загадочными, условными фразами, знают, о чем идет речь. Причем оба — вот что замечательно! — с одинаковым рвением оберегают государственную тайну.
—
На одном из очередных дипломатических приемов подошел ко мне военный представитель этой страны,— продолжал повествовать о своем падении Радек.
Но прокурору показалось, что подобная откровенность может завести слишком далеко.
—
Не называйте ни фамилий, ни страны.
После «заключительной экспертизы», как назвали короткую заминку за судейским столом газеты, председательствующий Ульрих объявил:
—
Дальнейшее заседание будет происходить, на основании статьи девятнадцать Уголовно-процессуального кодекса, при закрытых дверях. Следующее открытое заседание суда — двадцать восьмого января в четыре часа дня.
Подобные перерывы устраивались всякий раз, когда заходил разговор о «господине Г.» — в стенограмме следовало шесть точек — и «господине X.». В первом можно было заподозрить германского резидента, во втором — определенно японского. Но смутил появившийся в «Правде» заголовок: «Японский господин Ха, или дальневосточный псевдоним Троцкого».
Тут Фейхтвангер почувствовал, что в его голове все окончательно перепуталось.
В длинной обвинительной речи мелькали удивительные пассажи, немыслимые в нормальном суде.
—
Вот Ратайчак,— Вышинский, загнув пальцы книзу, пренебрежительно указал на начальника Главхимпрома НКТП.— Он сидит в задумчивой позе, не то германский, это так и осталось невыясненным до конца, не то польский разведчик, в этом не может быть сомнения, как ему полагается, лгун, обманщик и плут.
Станислав Антонович Ратайчак — личность, безусловно, неординарная. Служил в немецкой армии, в пятнадцатом году попал в русский плен, с первых дней революции — в РККА.
Такого человека — немец! — легче всего обвинить в шпионаже, но нужны хоть какие-то аргументы! А то: «...так и осталось невыясненным»... И что ему «полагается», Ратайчаку? Быть плутом от природы?
Непривычно вели себя и адвокаты. Не проронив в течение всего разбирательства ни единого слова, они выступили под занавес с уныло-стандартными, до смешного одинаковыми речами, не столько оправдывая, сколько обвиняя своих подзащитных, и тем не менее дружно просили о снисхождении.
—
Тут никакой гордости нет, какая тут может быть гордость... Я скажу, что не нужно нам этого снисхождения,— сказал в последнем слове Карл Радек.
Письма Троцкого, вокруг которых было столько наверчено, он, оказывается, заучивал наизусть, чтобы осведомить сообщников, а после сжигал. Так они в деле и фигурировали — в устном изложении.
Приговор не вызвал у осужденных ни протеста, ни удивления. Они выслушали его, стоя в полном молчании. Пятакова, Серебрякова, Лившица, Муралова, Дробниса, Богуславского, Норкина — тринадцать человек приговорили к расстрелу. Радека, Сокольникова и Арнольда, «как несущих ответственность, но не принимавших непосредственного участия в организации и осуществлении актов диверсий, вредительства, шпионажа и террористической деятельности», осудили на десять лет, инженера Строилова — на восемь.
—
Выбирай, кем хочешь быть: или шпионом, или террористом? — предложили Арнольду, завгару из Прокопьевска, следователи на допросе в Верхне-Уральской тюрьме.
Он выбрал терроризм и не мог понять, какая сила уберегла его от смертной казни.
«Показались солдаты,— записал Фейхтвангер.— Они вначале подошли к четверым, не приговоренным к смерти. Один из солдат положил Радеку руку на плечо, по-видимому предлагая ему следовать за собой. И Радек пошел. Он обернулся, приветственно поднял руку, почти незаметно пожал плечами, кивнул остальным приговоренным к смерти, своим друзьям, и улыбнулся. Да, он улыбнулся».
Потом охранники в синих фуражках увели остальных, изобличенных в подготовке террористических актов против руководителей ВКП(б) и Советского правительства — товарищей Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова, Орджоникидзе, Ежова, Жданова, Косиора, Эйхе, Постышева и Берия. В таком, еще непривычном порядке и было перечислено.
Главные же вдохновители преступного умысла оставались пока безнаказанными. На это прямо указывало дополнение к приговору, вошедшее в законную силу:
«Высланные в 1929 г. за пределы СССР и лишенные от 20-го февраля 1932 г. права гражданства СССР враги народа Троцкий Лев Давидович и его сын Седов Лев Львович, изобличенные показаниями... в случае их обнаружения на территории СССР подлежат немедленному аресту и преданию суду».
Проводив взглядом тех, кому предстояло умереть уже через считанные минуты, Вышинский задержался на затылке Серебрякова. Леонид Петрович уходил с поднятой головой.
С дачей все устроилось самым лучшим образом. За свой дом Андрей Януарьевич получил сполна от нового пайщика Бородина, бывшего политического советника Сунь Ятсена. Балансовая стоимость потянула без малого на сорок тысяч. На серебряковском участке, целиком отошедшем прокурору Союза, произвели капитальный ремонт. И тут Вышинский предпринял непревзойденный, прямо-таки изумительный трюк. Передав дачу из кооперативного владения в государственное — в подчиненную лично ему союзную прокуратуру, он вернул затраченные на капитальный, на самом деле фиктивный, ремонт кровные двадцать тысяч и плюс к тому серебряковский пай в семнадцать с половиной тысяч рублей.
В тот самый январский день, когда Вышинский начал допрашивать Серебрякова насчет преступной антисоветской деятельности, дача, как «строящаяся», была зачислена на баланс в хозуправление Совнаркома. Законность подобной сделки беспокоила не слишком, но оставался нежелательный нюанс. Согласно приговору («имущество всех осужденных, лично им принадлежащее,— конфисковать»), по крайней мере, скромный пай Леонида Петровича полагалось передать в казну, а этого не случилось. Поэтому государственный обвинитель выкинул совсем уж головокружительное сальто-мортале.
Завсекретариатом Прокуратуры СССР Харламов направил в хозуправление только что образованного согласно новой Конституции Верховного Совета следующую бумагу:
«В самом начале постройки новой дачи тов. Вышинский имел в виду оплатить ее стоимость... Когда же выяснилась полная стоимость вновь выстроенной на участке № 14 дачи, вопрос о приобретении ее тов. Вышинским в собственность отпал. Ввиду того, что возврат 37 500 рублей слишком затруднителен, что ставит тов. Вышинского в трудное положение, прошу Вашего распоряжения о перечислении на его имя принадлежащей ему вышеназванной суммы».
Итого: 40 000 плюс 37 500 плюс еще раз 37 500. В придачу к приглянувшемуся дому над речным обрывом Андрей Януарьевич получал «довесок» в 115 000 рублей.
Трижды, четырежды гениально!
А Фейхтвангер мучился сомнениями, копался в психологии осужденных, копался в себе.
«Основные причины того, что совершили обвиняемые, и главным образом основные мотивы их поведения перед судом западным людям все же не вполне ясны,— изложил он свои впечатления для советской печати.— Пусть большинство из них своими действиями заслужило смертную казнь, но бранными словами и порывами возмущения, как бы они ни были понятны, нельзя объяснить психологию этих людей. Раскрыть до конца западному человеку их вину и искупление сможет только великий советский писатель».