— Одобряем твое предложение! — члены комитета подняли руки.
«Вот где сила партии!» — радостно думал Надводнюк, восторженно наблюдая за старыми большевиками.
— Отчего ты, Дмитро, не голосуешь? — тихо спросил Воробьев.
Все члены уездного комитета повернулись к Надводнюку. Он от неожиданности заморгал, покраснел.
— Я ведь не член комитета…
— Ты — коммунист! Решение о тебе принимаем.
— Я — за! — он стремительно поднял руку.
* * *
В ревком все реже заходили боровичане, да и те, которые заходили, больше молчали, беспрерывно курили, в глубине глаз таилась душевная боль. Перестала по вечерам у школы собираться молодежь. В хатах не зажигали огня. Но в каждой хате тайком собирались, шептали друг другу:
— Сила у него большая, у немца.
Вновь всплывали воспоминания о недавней войне. Тот, кто побывал на фронте, рассказывал о немецких «чемоданах», газе, аэропланах и пугал женщин. Страшные слухи переползали из хаты в хату, и на следующий день женщины рассказывали у колодца о том, что у немцев стальные рога, а когда дышат — из ноздрей валит огонь. Этими сказками в селе пугали неугомонных детей.
— Ш-ш! Вот германец придет, он тебе даст!..
Многих просто интересовали немцы. Боровичане окружали бывших фронтовиков, расспрашивали. Надводнюк, Бояр, Песковой, Ананий рассказывали, успокаивали, и крестьяне расходились по хатам. Но на следующий день рождались новые, еще более фантастические и пугающие слухи. Богомольные старухи рассказывали свои сны о комете с хвостом и о конце света.
Были и такие, которые говорили:
— Чем мы провинились перед немцами? Наше дело — сторона.
Но к весне готовились вяло, — руки совсем не поднимались. Страх охватил село, сковал тишиной и мучительным ожиданием наступающего дня.
По давней, вошедшей в традицию привычке возле хаты Гната Гориченко на спиленном дубе усаживались соседи.
— Вот тебе и попользовались панской землей! Черт его побери, откуда он взялся, этот германец! — взволнованно говорил Кирей.
— Бедному жениться — ночь коротка, так и нам с землей пана, — сплевывал Мирон Горовой.
— Говорят люди: тесно германцу на своей земле, вот он нашей земли ищет, — выдавливал из себя обычно молчаливый Тихон Надводнюк.
В беседах они возвращались к старым воспоминаниям, а заканчивали одним: «Вот поделили панские поля и жили бы себе…»
Днем по улицам бежали ручейки воды, смешанные с навозом. Снег чернел, оседал комьями. Перелетая с дерева на дерево, птичка еще напористее выкрикивала:
— Кидай сани, бери воз!… Кидай сани, бери воз!..
Птичка не радовала боровичан.
Где-то далеко под Гомелем грохотали орудия. По железной дороге двигались эшелоны с имуществом и ранеными. Изредка через Боровичи проходили обозы. Раненые стонали и печально смотрели на крестьян. Женщины выносили им хлеб, молоко, слушали их рассказы, тяжело и безнадежно вздыхали. Кое-кто спрашивал:
— Далеко ли он, немец этот?
Раненые махали руками, указывали в пространство.
— Гомель уже их. На Сновск идут…
— Если так, то немцы не сегодня — завтра будут в Макошине.
— Бой будет у моста. Мост через Десну большевики без боя не сдадут! — говорил Бровченко, который уже вылечил руку и часто выходил на улицу в толпу. — В окопах люди гнили, воюя с немцами, и вот еще сюда, на нашу землю черт их принес, — вздыхал он.
Бровченко не сторонились и охотно слушали. Петр Варфоломеевич обращался сразу ко всем:
— Не думайте, что это конец! Я знаю идею большевиков, их идея не может умереть, значит, будут еще бои. А немцы русской революцией заразятся.
Крестьяне его не понимали, но прислушивались к нему, чтобы заглушить в себе чувство страха перед врагом.
В ревкоме торопливо наводили порядок в бумагах, лишнее уничтожали… Ревкомовцы старательно собрали списки добровольцев, ушедших в Красную Армию, перевязали эти списки вместе с другими важными документами и приготовились их спрятать.
— Действительно, скажу, как на фронте… Что ж мы будем делать? — спросил Логвин Песковой, с отчаянием поглядывая на Дмитра.
— Я, хлопцы, остаюсь в селе. Так мне велел партийный комитет! — ответил Надводнюк.
— А если немцы узнают, что ты коммунист, — тебя же расстреляют.
— Ожидать можно всего, но мы делаем революцию, а не в жмурки играем!
Все замолчали. Молчание длилось довольно долго. От далеких разрывов дрожали стены, гудела земля.
— Вот садит, словно под Пинском! — прервал молчание Бояр. Он стал рассказывать об одном из боев под Ригой. Никто его не слушал.
— Техникой военной давит, — прислушиваясь к выстрелам, прошептал Песковой. И ему никто не ответил.
Вскоре, как бы что-то вспомнив, Надводнюк попросил Бояра:
— Гриша, бумаги спрячь так, чтоб их не нашли н чтобы они сухими и целыми остались. Спрячь, где мышей нет, потому что мышь такая гадость!.. — он махнул рукой, лицо болезненно передернулось, почернело. Опершись о косяк, он постоял, потер ладонями виски. — В случае чего — не знаете и не видели никаких списков на землю, на дрова, на добровольцев. Слышали, хлопцы? — тихо, но сурово спросил Дмитро. — Это революция! Винтовки и патроны спрячьте, они скоро понадобятся нам.
— Знаем, — в один голос сказали члены ревкома.
Дома Бояр нашел деревянный ящик, набил его бумагами и, когда стемнело, понес в садик. У берега росла большая, в два обхвата, дуплистая груша. В этом дупле когда-то свили себе гнездо пчелы. Кирей мед вынул, и теперь дупло было пустым. Григорий долго осматривался по сторонам, затем стал на сук и бросил ящик в дупло.
— Там не найдут, — прошептал он, относя винтовку в соседний хлев, который своей стрехой выходил в садик Бояров. Григорий раздвинул солому и глубоко запрятал винтовку. Рядом он уложил пулеметную ленту с патронами, а возвратясь в хату, отозвал Наталку и тихо сказал:
— Оружие в соседской стрехе, напротив груши. Чтоб ты знала.
* * *
Перед Макошином на опушке соснового бора залегла колонна красных. Павло Клесун прижался к земле под маленькой кривой березой, винтовку положил на кучку прошлогоднего мха. В ботинках у Павла была жидкая грязь. Он двигал пальцами, и ему казалось, что они уже совсем вылезли через дырку. Павлу видны бойцы на горке, сверкающие штыки и отблески солнца на этих штыках. Опершись о кудрявую сосну, стоит с биноклем в руках командир полка Полетаев. Он — в кожанке и грубых сапогах. Полетаев подносит к глазам бинокль и осматривает пригорки и железнодорожную колею, тянущуюся по направлению к станции Мена. Рядом с Полетаевым — ординарец, молодой парень в широчайших галифе и домотканном суконном пиджаке. В лесу пыхтит паровоз бронепоезда.
Павло всматривается в голое, только кое-где покрытое почерневшим снегом поле и вспоминает приказ — без команды не стрелять, а мысли невольно летят на Макошин, в Боровичи. Уже третий месяц он из села. Разве мог он думать тогда, когда шел на петлюровцев, что придется ему отступать через свое село от немцев? Марьянке говорил, что вернется, когда ни одного петлюровца не будет на нашей земле, а теперь — новый враг, который сильнее Петлюры… Тогда они выступили из Боровичей против петлюровцев и сразу же захватили станцию Дочь. Бахмач петлюровцы оставили без боя. На станцию Круты Петлюра бросил свои «курени смерти», сам руководил боем, да куда ему против натиска красных! Едва спасся со своим поездом… После того памятного боя не удержалась Центральная рада и в Киеве — бежала и немцам продалась. Теперь против кайзеровской армии воевать нужно. У него армия вооруженная, одетая. Эх, когда бы нам снаряды и орудия!.. Голыми руками приходится за свободу драться…
«А Марьянка и не знает, что я от нее в десяти верстах, — беспорядочно проносились мысли Павла. — Соскучилась, верно, ждет. Жива ли, здорова? А разве мы так предполагали встретиться? Думал прийти победителем, обнять ее, взять за руку и в новую жизнь вместе идти, а тут, вишь, немцы, фронт… Придется отступать через Боровичи. Разве что на одну минутку загляну, нет, подбегу к окошку и крикну: «Здравствуй, Марьянка, и прощай…» А может быть, я напрасно думаю об отступлении? Может быть, и сдержим немцев, пока помощь подойдет?»