— Ну, Балабан нам не опасен. Слишком занят собой, как князь Острожский.
— Пожалуй. Впрочем, Балабан будет печатать схизматические книги. А московит, скорее всего, печатал бы нечто совсем странное. Его рукописи сейчас у меня.
— Удалось их добыть?
— Я не выпускал из виду опасный сундук… Вам не понятно? Он держал рукописи в сундуке. Смею вас заверить, что этот человек был опасен не приверженностью схизме, а тем, что не был, на мой взгляд, привержен ни одному из богов и ни одному из земных владык.
— Догадываюсь. Опасная и соблазнительная для многих болезнь, — согласился Поссевино. — Неверие создает иллюзию всесилия человека. Ты сам себе начинаешь казаться богом.
От поданного кофе Поссевино отказался. Он тоже знал этот напиток, но не баловался им.
— С вашего позволения я выпью еще одну чашку кофе, — сказал граф. — И задерну штору. Луна глядит прямо мне в лицо. И кажется, что она прислушивается к разговору.
Поссевино засмеялся:
— Вы стали нервны. Не так давно вы восхищали меня необычайной выдержкой. Мне казалось, что вы способны, не моргнув глазом, с улыбкой глядеть в дуло наведенного на вас пистолета.
— Ну, это не штука! — сказал граф. — Дело привычки. Я готов стоять не только под дулом пистолета, но даже перед жерлом пушки. Ничего удивительного в этом нет. Достаточно верить, что после смерти ангелы обязательно принесут тебя в рай. Значит, выстрел в тебя самого может стать началом приятного путешествия. С какой же стати волноваться? Если я чего-то боюсь, то совсем иного. Только что мы отгородились от третьего участника нашего разговора — луны. Хотим мы или не хотим, но луна, помимо нашей воли, торчит в небе. Мы задернули штору. Мы уже не видим ее. Но луна от этого не исчезла. Она все так же освещает улицу, глядит на этот дом, в котором мы с вами беседуем…
— Мне не совсем ясна ваша мысль, — признался легат.
Челуховский вновь взялся за трубку, долго раскуривал ее и вдруг замурлыкал песенку о прекрасном маскараде. Поссевино терпеливо ждал, в уголках его губ пряталась добрая улыбка. Челуховский нравился легату.
— Что же вы молчите, граф?
— Я вспоминаю московского печатника. Я любил с ним беседовать. Этот человек ошарашивал, часто ставил собеседника в тупик. Каждый разговор с ним я затем переживал в течение месяцев. Беседовал с московитом в уме. Спорил. Сердился. Соглашался. Эти мысленные споры растянулись на целое десятилетие. Сегодня печатника уже нет. Но я, честно говоря, еще не осознал этого факта. Я продолжаю мысленные споры.
— Что же тут удивительного? Этот человек был умен и ярок.
— Нет, погодите. Я хотел сказать нечто иное. Не кажется ли вам, что, сколько бы ни отрицали некоторые Московию, сколько бы мы ни говорили, что славянский язык не годится для наук и искусства, Московия будет жить, крепнуть, у нее будут свои поэты, свои ученые, свои книги… У меня всегда возникало такое ощущение, когда я беседовал с печатником.
— Какое же именно?
— Будто существуют в жизни события, которые совершаются помимо нас. Хотим мы того или не хотим. Существуют большие страны, где строятся города, открываются типографии… И эти страны будут жить и выживут даже в том случае, если мы станем возражать. В общем, печатник Иван все же был послом Московии. Пусть не в прямом смысле слова. Пусть он приехал сам, по собственному желанию, но все же он оказался послом в Европу от всех наследников Киевской Руси — от московитов, литвинов и жителей Русских земель Короны. И мы не могли его остановить. Все равно он издал свою «Азбуку» и открыл друкарню.
— Возможно, — согласился Поссевино. — Но надо было затруднить действия печатника. Не спорю, со временем другой московит мог совершить все то, что сделал наш с вами общий знакомый. Но в жестокой схватке народов и богов так важно выиграть год или два. Не говоря уж о десятилетиях…
— Год или два? — Граф покачал головой. — Мы делали все, что могли. Это было нашим долгом. Но я сейчас отдерну штору, и вы увидите луну. Висит себе в небе целая и невредимая. Я могу взять ружье и до утра стрелять в нее. Мне может казаться, что я вот-вот ее собью. Но вы же отлично понимаете, что это не больше как иллюзии… В Москве уже печатаются русские книги. Во Львове, Остроге, Вильно — тоже. Знаете, что написано на надгробной плите печатника? «Успокоения и воскресения из мертвых чаю». Не правда ли, надпись со смыслом? Сможем ли мы переделать Московию, Новгород, Киев, Львов на свой вкус и манер? Не знаю…
— Но будем стараться.
— Конечно, — согласился граф. — Конечно. А что же нам остается? Но луна-то светит в небе! Сама по себе. Ни у кого не спросясь. И это удивляет и пугает… Кстати, если Земля вертится, как утверждал достопочтенный Коперник, то в какую от нас сторону?
— Понятия не имею, — ответил Поссевино.
— И я тоже, — признался граф. — Но разве это так уж важно?
А затем они сменили тему разговора. Поссевино знал, что Челуховский скоро увидится с генералом. Он хотел, чтобы граф передал генералу устное послание… Беседовать они будут почти до утра. И мы с вами их оставим. Вернемся домой. Дорогу будет освещать яркая полная луна, которая пугала графа Челуховского своей независимостью и вызывающей самостоятельностью…
* * *
А теперь, читатель, представим себе, что Челуховский, измученный суматошными мыслями, устроился в кресле поудобнее и уснул. Притих и Поссевино. Возможно, он вспоминал свою родную Мантую и отца, от зари до зари трудившегося в мастерской за тщательно выскобленным деревянным столом, на котором были аккуратно разложены скребки, резцы и кисточки — орудия труда золотых дел мастера. Да еще маленькая печь с мехами, которую топили древесным углем. Она нужна была, чтобы плавить золото и разливать его в формы. В ящичках, выложенных полотном, лежали, искрясь, сверкая на солнце, бриллианты, рубины, изумруды. Но это было чужое золото и чужие камни. А в доме Поссевино частенько не бывало денег на хлеб, вино и лук.
Вот почему ювелир Поссевино не рвался передать сыну по наследству свое ремесло. Впрочем, не все золотых дел мастера ходили в неудачниках. Вот, к примеру, Бенвенуто Челлини еще совсем молодым сумел завоевать симпатии власть предержащих, даже самого папы, а затем и французского короля, хотя талантов у него, как считал старый Поссевино, ничуть не больше, чем у других его коллег. Но заказы на Челлини сыпались, а вместе с успехом приходила и смелость, размах, желание дерзать. Отчего повезло именно Челлини, а не кому-нибудь другому? Мало ли вокруг было достойных! Случай, везение, удача? Ведь недаром говорят, что над колыбелью отмеченного небесами младенца, пролетает птица счастья, осеняющая маленького человека своим крылом. И тогда этому маленькому человеку, когда он станет человеком большим, нечего опасаться неудач. Если они все же случаются, то лишь на день, на два, пусть на год, чтобы затем вновь уступить место успехам.
Верил или не верил старый Поссевино легенде о розовой птице, но он говорил о ней, прогуливаясь с сыном по центральной площади Мантуи, выложенной по краям плитами. Возможно, по этой площади некогда прогуливался сам Вергилий, родившийся неподалеку отсюда — в Постоле. Мантуанцы говорили об этом с такой настойчивостью, что невольно возникали сомнения: не очередная ли это легенда?
Ощущение было живо, трепетно — сухая и крепкая рука отца, а в эту руку вложена его собственная мягкая ладошка…
Да есть ли на свете город прекраснее Мантуи? Рим? Он слишком величествен и подавляет человека. Париж? Он, конечно, незабываем, но, пожалуй, чрезмерно пышен, как все, что связано с французским троном. Того, кто понимает, что прекрасное всегда гармонично, Париж должен утомлять… Стокгольм, серо-пепельный, аскетичный, помнивший времена викингов, славших ладьи с дружинами в дальние заморские земли, тоже был незабываем… Наконец, Москва — удивлявшая и настораживавшая. Разноцветные купола и широкие, непривычные для европейского глаза улицы поражали и невольно наводили на мысли о том, что этот город решили строить не на века, а на тысячелетия. Башни у Кремля были высоки, а стены толсты. Видно, московиты не очень-то верили, что соседи оставят их в покое…