— Хотите, я вам станцую другой танец?
Хозяйка захлопала в ладоши.
Впрочем, когда гость сделал первое движение, хозяйка даже испугалась. Если это и был танец, то не похожий на виденные ею: без гордых поворотов головы, без легких и ловких движений. Будто вырвался из малинника медведь и начал старательно топтать лапами паркет. А печатник все танцевал, не унимался.
Вспомнилась ему, может быть, молодость, посадское житье, дом на Никольской улице, деревянные мосты через Москву-реку.
— Гей-ля! — кричали гости арендатора. — Гей-ля!
— Гей-ля! — кричал и захмелевший гость, прихлопывая себя в танце по коленям. — Гей-ля!
Ему вдруг показалось, что в толпе стоит его товарищ по московской типографии Петр Мстиславец и брат Геворк. Они тоже хлопали в ладоши и кричали: «Гей-ля! Гей-ля!»
Потом рядом с печатником оказалась панна в голубом с золотом. Ее рыжие волосы разметались по плечам. Она была слегка хмельна. Хохотала, запрокидывая голову, и пугала тем, что вот-вот упадет. Ее пришлось подхватить… Рука почувствовала молодую спину с еще не заплывшей ложбинкой у хребта… А панна все хохотала и хохотала. Это уже было вовсе не весело.
— Я никого и ничего не боюсь! Пусть хоть сам дьявол явится, готова в пляс с ним пуститься! Да что там с дьяволом! Даже с тобой, старик! А ты почище князя тьмы! Дожил до седин, а пляшешь, как молодой. Только что за танец это? Не пойму… Научи меня! Ах, не хочешь? Тогда прощай!
И панна рухнула в кресло.
— Гей-ля! — кричали хором.
Танцевало еще несколько гостей. Они не знали этого танца. Может быть, его изобрел странный гость?
Но было весело. Все притопывали ногами, хлопали в ладоши, смеялись.
— Гей-ля!
— Да это же пляска чертей!
— Гей-ля!
— Панове! Я сойду с ума!
— Гей-ля!
— Мы всегда будем это танцевать!
— Гей-ля!
— Сейчас вы из Кракова?
— Гей-ля!
— А куда путь держите?
— Гей-ля!
— Во Львов.
— Гей-ля!
— О Львов! О Краков!
— Гей-ля!
— Споем, панове, про славный город Львов. Из уважения к гостю.
Жених прокашлялся. Жених запел:
В этом городе высоком,
И в просторном и широком,
Песни пели и гуляли,
Красных девок целовали.
И остальные подхватили:
В этом городе высоком,
И в просторном и широком,
Славно жили, не тужили.
Людям головы рубили.
— Гей-ля!
А один гость выскочил на середину зала и помчался по нему колесом: руки-ноги, руки-ноги… На пол посыпались пуговицы кафтана.
— Гей-ля! Гей-ля! — кричал он. — Ой, не могу! Гей-ля! Гей-ля! Гей-ля!
Кто-то поймал его. Остановил.
— Да замолчи ты!
— Ой, не могу! Гей-ля!
Когда приезжий гость взялся рукой за сердце и упал, все решили, что просто хватил лишку и опьянел. Но лицо гостя было белым, как французская бумага. Принесли воду, уксус, усадили его в кресла.
— Уже прошло.
— Может, пан хочет прилечь?
— Прилечь? — спросил он. — Нет. Пора ехать.
— Так ведь ночь на дворе.
— Ехать, — сказал он. — Ехать!
Арендатор пожал плечами: дикий гость. А еще с королевской грамотой! Он всегда говорил: незачем ввозить в Польшу заграничных королей. Всяких бед наделают. Не тем, кому следует, грамоты выдают.
— Гей-ля! — вопили гости.
— Гей-ля! — вопил жених.
Их пытались унять.
— Гей-ля!..
Над повозкой печатника раскинулось широкое звездное небо. Тряслась повозка. Тряслись и звезды. Они с удивлением взирали на землю и ее обитателей — неугомонных, непоседливых, предприимчивых.
Вот катит в повозке по неровной дороге необычный старик. Ему бы на печи лежать, ворчать на весь свет, даже на собственных внуков. А ему неймется. Он все еще готов мчаться куда-то за тридевять земель, спорить с судьбой, воевать со всеми на свете — с царями, с невежеством, с самим собой, с ветром…
А на юге Франции, в городе Бордо, будущий король Генрих Наваррский (пока еще просто королевский наместник) целует руки хорошо знакомой ему графине, говорит ласковые слова. И взгляд Генриха нежен. Но если бы знала графиня, о чем он думает, то, оскорбленная, тут же выгнала бы его из будуара. Ибо думал Генрих примерно следующее: «Ах, любовь, любовь! Часы томления и минуты счастья… Без нее жизнь была бы пустой и скучной. Да что там — просто невозможной. Но нельзя ведь жить только любовью! Интересно, подарит мне графиня новый полк или нет? Если не подарит, то зачем же я теряю время? Мне нужны полки! Много полков! Не для того, чтобы добыть себе славу, а чтобы обуздать фанатиков и дать наконец стране долгожданный мир!»
Испанский король тоже не спал. Он размышлял над тем, что бог несправедлив. Наградив одних людей властью над другими, он должен был наделить властителей способностью читать мысли своих рабов, ибо без этого любая власть лишь внешне крепка, а по сути — под постоянной угрозой.
Баторий давал в Вавеле бал. Его не интересовали философские размышления о власти. Если Баторий о чем-то мечтал, то о новых удобных и легких пушках. Что же касается бала, то он, конечно, нужен. Короли должны давать балы, но… в перерыве между войнами.
А далеко на севере, там, где, как полагали многие, вся земля поросла густыми, непроходимыми лесами, в семье зажиточного крестьянина Сусанина в эту ночь родился сын.
— Как назовем? — спросил отец.
— Нашего ли это ума дело? — ответила слабым голосом еще не пришедшая в себя после родов мать. — Святой отец наречет. Ему видней.
Святой отец подумал и нарек Иваном…
Катилась сквозь ночь из Кракова во Львов повозка. Ехал в ней странный путник.
— Гей-ля! — крикнул вдруг он.
Фыркнули лошади, проснулся задремавший возница.
— Як пан хце! — сказал возница. — Как пану будет угодно. Если надо кричать «Гей-ля!», я буду кричать именно «Гей-ля!».
Под утро они нагнали еще одну повозку. Видно, ездок был человеком знатным. Повозку сопровождал эскорт из восьми всадников. Ездоком был больной старик, кутавшийся в теплую, не по сезону, шубу. Старику доложили, что их догнала повозка львовского печатника. Но сам печатник спит.
— Пропустите, — махнул рукой старик. — А печатника не будите. Пусть спит.
Но когда повозка печатника проезжала мимо, старик с трудом приподнялся на подушках и выглянул в окно.
— Совсем седой! — прошептал он. — Скоро помрет!
И заплакал. Но не понять было, плакал ли он над судьбой печатника или над своей собственной. Старик был князем Андреем Михайловичем Курбским. После неудачного ходатайства перед королем по поводу права юного сына наследовать его волынские владения князь Андрей возвращался в свои Миляновичи. И знал, что едет умирать. А давно ли — всего три года назад — виделись они с печатником в Остроге. И тогда казалось, что впереди долгая жизнь.
Живущий единожды
И снова Львов. Утопающая в осеннем багрянце гора. И мощный замок на ее вершине. А внизу, у стен замка, — могилы крестоносцев. Здесь, во Львове, крестоносцев держали в плену после Грюнвальда. Но надо всем — над улицами, площадями, над дворцами и лачугами — башня костела. Это Львов. Восточный Рим. А скорее — Вавилон, где смешались все языки и народы.
Федоров стоял на площади, ожидая, пока ноги, затекшие после долгого сидения в повозке, снова станут послушными. Тогда он медленно пойдет на Краковскую улицу, к себе домой. Мимо генуэзского и венецианского посольств, мимо улыбающихся каменных львов — хранителей и защитников горожан.
Федоров смотрел на костел. И костел смотрел на Федорова.
Затем печатник повернулся и ушел по узкой улице прочь от площади.
Осень была теплая и не дождливая. Доски тротуаров пружинили, подгоняя шаг. Встречные горожане здоровались, некоторые поздравляли с возвращением. Печатник вежливо отвечал на приветствия. Еще несколько шагов, и он войдет в низкий, темный подъезд. Лестница. Дом. Отдаст скромные гостинцы. Затем все сядут за праздничный стол. Придут младший Иван и Гринь. Придет и Лаврин Пилипович.