Впрочем, справедливости ради надо сказать, что Федоров тяготился службой. И о том прямо говорил князю. Ну, а что же князь? Он вел себя странно. Поначалу вовсе не реагировал на просьбы печатника освободить его от должности справцы. Затем вызвал к себе в Острог. Принял в зале, обитом голубым шелком. Приземистый, кряжистый, с головой, ушедшей в плечи, он смотрел на Федорова снизу вверх. И не стеснялся этого.
— Сколько лет тебе? На шестой десяток перешло?
— Давно.
— Пора бы научиться служить.
— Учился. Наука впрок не шла.
— Не научишься служить — не сумеешь и повелевать.
— Да ведь мне повелевать ни к чему. И некем.
— Вот и врешь, — сказал князь. — Нет людей, которые не хотели бы повелевать. Но есть такие, которые этого не умеют. Им остается говорить то, что говоришь сейчас ты.
— Считай, как знаешь, князь. Не мне тебя переубеждать. Но быть дерманским справцей больше не могу.
Князь опустил голову. Кудрявая борода легла на грудь, прикрыла часть шитого серебром полукамзола.
Князь молчал. Молчал и печатник. Стояли друг против друга два человека. Но один был владетельный, могущественный, прославленный. А второй был гонимым судьбой бедняком. И имущества у него было — две руки и голова. Но руки эти умели резать прекрасные гравюры, писать и набирать книги, которым суждено было пережить века. А в голове роились мысли могучие, смелые, независимые.
Князь принадлежал своему времени. Печатник — всем временам.
Но в ту минуту все решал князь. Он мог судить и миловать. Казнить или же славить. Достаточно было Константину Острожскому отдать приказ, как вместо одной типографии построили бы десять. И кто знает, может быть, тогда потомки вспоминали бы о нем с благодарностью и, чего доброго, именовали бы Константином-просветителем или Константином-светлым, памятуя о том, что ученье — свет, а неученье — тьма.
Если бы мы могли знать точно, доподлинно, почему такими странными и неровными были взаимоотношения между князем и печатником! Но в ту далекую пору архивы велись плохо.
Никто не записывал даже исторически важных разговоров. К тому же Федоров был для князя просто слугой. Правда, слугой ученым, много умеющим. Но мог ли князь предположить, что о нем самом, как и о бывшем управляющем Дерманским монастырем Михаиле Джусе, вспоминать будут чаще всего в связи с Федоровым, что его блистательная столица Острог станет небольшим городком районного подчинения, но городком не рядовым, поскольку во дворце князя создадут музей первопечатника.
Но не надо требовать от Константина Острожского тех качеств, которыми властители обычно не обладают. Провидцем он не был.
И потому в конце концов князь обернулся к своему управляющему и сказал:
— Хорошо. Хоть и не по душе мне твоя строптивость, но помогу еще раз. От великого князя Ивана из Москвы выписал я рукописную Библию. Есть у меня четыре своих. Но то ли переписывали неправильно, то ли, как говорят, на славянском языке Библию и вовсе печатать невозможно, но надо нам достать еще несколько книг, сверить каждую букву, а затем уже печатать. Я послал людей в греческие монастыри в Турцию, Болгарию и Сербию. Поезжай и ты. Побывай в той же Турции и Валахии. Чем больше у нас будет списков, тем лучше.
Мы с вами так представили себе беседу между князем и печатником. Наконец Иван Федоров сложил с себя полномочия дерманского справцы и отправился в путешествие. По дороге он заехал во Львов повидаться с сыном Иваном. Дальше путь его лежал в Валахию и Турцию. По сей день точного маршрута этого путешествия установить не удалось. Печатник отсутствовал два или три месяца. Вернулся с книгами и тут же приступил к оборудованию типографии.
Но все это — предположения. И не надо удивляться, если со временем выяснится, что маршрут путешествия был иным. А может быть, этого путешествия и вовсе не было?
Итак, печатник в конце концов оказался в городе Остроге, молодой столице князя Константина. Последуем туда и мы с вами.
Антонио Поссевино журит себя самого
Антонио Поссевино был мантуанцем. А уроженцы Мантуи, как известно, испокон веку были лукавы и своевольны. И никогда не признавали преимуществ расположенной поблизости удачливой и отстроенной побогаче Вероны. Но Мантуя гордилась своим давним прошлым, маленькой, но впечатляющей гармонией архитектурных линий площадью делла Эрбе и второй площадью, пошире и посвободней, называвшейся Вирджилиана в честь знаменитого римского поэта Виргилия, родившегося в Пьетоле, близ Мантуи. А некоторые стены старой крепости Castello di Corte были украшены фресками несравненного Андреа Мантеньи,[13] сумевшего с редким мужеством, наперекор желанию и требованиям власть имущих создать произведения, мощно утверждающие силу и достоинство человека. И сделано это было с такой силой, что могло бы вызвать недовольство всевышнего, не говоря уже о римском престоле. Ну, а росписи «Камеры дельи Спози» в замке Сан-Джорджо и вовсе наводили на мысль о том, что Мантенья знался с дьяволом: они казались иллюзорными и одновременно столь объемными, что трудно было понять, мог ли такое сотворить простой смертный без помощи потусторонних сил.
В общем, Мантуе было чем гордиться. И тем, что основана она была раньше многих других итальянских городов уже давным-давно исчезнувшими с лица земли этрусками, и тем, что в ней случались самые удивительные на всем полуострове грозы, когда тучи зависали над городом высоко, даже слишком высоко, и вовсе не казались грозовыми, а молнии почему-то летали над самыми крышами домов, странно сплетаясь, сшибаясь и даже как будто прогибая друг друга. Понятно, что и люди в таком городе должны были быть удивительными, не похожими на других.
Так обычно и думал о себе и о своих земляках легат римской курии Антонио Поссевино — еще совсем не старый, красивый мужчина с ранней сединой на висках, что, как считалось, было признаком мудрости и хорошего воспитания, поскольку хорошо воспитанный человек не позволяет себе повышать голоса, браниться, все чувства хоронит в глубинах души своей, а значит, и доживает до седых волос раньше, чем тот, кому не приходится себя сдерживать.
Антонио смотрел на серые пенные волны, катившие к берегу, гадая, принесут ли они с собой кусочки прозрачного желтого янтаря — символа долголетия и здоровья. Ведь недаром придумали легенду о девице — золотоволосой, с глазами голубыми, как утреннее небо, — которая, проводив своего любимого в дальний поход, верно ждала его и собирала у моря янтарь, чтобы позднее, когда любимый вернется из дальних стран, соорудить вместе с ним янтарный дом, высокий, но без окон — ведь янтарь прозрачен и пропускает свет. Но шли годы, а любимый не возвращался. То ли поход был неудачным и он вместе с товарищами сложил где-то свою непутевую голову, то ли, напротив, поход даже слишком удался и славное воинство, получив в добычу земли с золотыми горами, молочными реками и кисельными берегами, позабыло о суровой, бедной родине своей.
В конце концов девушка решила построить дом — пусть стоит и дожидается своего будущего хозяина. Годы шли, дом строился, воины не возвращались, старилась и седела девушка. Ее лицо теперь казалось вырезанным из коры осины — потемнело оно и покрылось морщинами. И вот пришел такой день, когда она поняла, что дальше ждать уже незачем. Если бы и вернулся любимый, то уже не узнал бы ее. Да и она сама вряд ли угадала бы в бородатом старике некогда милые ее сердцу черты. И тогда она схватила факел и подожгла свой прекрасный дом. Он горел, и воздух пропитался запахом хвои. Ведь так пахнет янтарь, когда плавится и горит. Но тут-то среди дальних волн и заплясал парус. Вскоре по песку уже шуршал обитый медью нос корабля. На берег сошел старик и тяжелой поступью пошел к огню — согреть руки. Но лишь вдохнул он дым горящего янтаря, как мигом выпрямился воин, выцветшая борода вновь, как некогда, стала огненной. Это был все тот же юноша, который давным-давно уплыл отсюда на поиски счастья в дальних краях. Но и навстречу ему шла не старуха, а девушка, с глазами голубыми, как кусочки утреннего неба. Встретились они у пылающего янтарного домика и, счастливые, вошли в огонь, будто к алтарю направились.