— Кто его сюда пустит? В Кракове он не нужен.
— Так ведь чуть не избрали!
— Не избрали и не изберут. Разговоры такие шли, это правда. Да в том и некоторый смысл был. Ивана следовало выдернуть из Москвы, привезти в Краков, а здесь мы на него управу нашли бы! — сказал Острожский.
Курбский так и не сел за стол. Теперь он шагал от стола к окну и от окна к столу. У окна он на секунду задерживался, глядя на город, а затем снова шел к столу. Острожский спокойно наблюдал за гостем. И не понять было, нравится ему нервность Курбского или раздражает. Зато Вышенскому что-то во всей беседе было явно не по душе. Он кашлянул, будто собирался заговорить. Поднялся, снова сел, забарабанил пальцами но столу.
— Тебе не терпится, Иван? Говори! — разрешил Острожский.
Вышенский был любимцем Константина. Князь часто вызывал его для ночных бесед, просил сверять различные списки Библии, охотно вел разговоры о необходимости объединить всех православных в борьбе с наступающим католичеством.
— Вот мы тут царя Ивана ругаем, — сказал Вышенский. — Нашли врага! Нам ли этим заниматься? Он государь нашего закона, греческой веры. Каждый, кто за нашу веру не на словах, а на деле, должен смирить гордыню и служить ему. Как князь Дмитрий Вишневецкий, который пошел на Сечь от польского короля, построил на Хортице крепость…
— Ага! — вмешался Курбский. — Построил крепость от татар, а затем перебежал к плешивому. Нашел покровителя! Сегодня приласкает, а завтра голову отрубит! Да ведь и не долго служил плешивому Вишневецкий. Как увидал первых кромешников, плюнул под ноги и вновь на свою Сечь отправился. Отложился от плешивого.
— Плешивый он или не плешивый, а православный царь, а не польский король! — тихо сказал Вышенский.
— Князь Константин! — рассердился Курбский. — Зачем ты разрешаешь своим холопам меня обижать в твоем же доме? Польскому королю служим мы все. И не вижу в том ничего зазорного. Почему надо служить царю, который шлет на плаху бояр, юлит, окружает себя людьми низкими? У человека должно быть право выбирать, кому служить, а кому не служить…
И только тут заговорил Острожский.
— Не обижайся, князь Андрей! — сказал он. — Иван Вышенский не холоп мой, а ученый человек, несмотря на свою молодость. Эту ученость в нем я почитаю. Что касается того, кому служить… Тут я не знаю. Сам я никому служить не намерен. С царем Иваном переписываюсь. Да только ли с ним? Он теперь хочет от имени всей Руси говорить. А у меня не меньше прав. Он великий князь Московский. Ну, а я род свой веду от Рюрика и Владимира Великого! А речи молодого Ивана, конечно, слишком горячи. И мы с тобой тоже были молоды. Тем интереснее мне его слушать.
— Ладно, так или иначе, а сейм утвердил налоги на войну. Пора и нам с тобой собираться. Ждать больше нельзя. Плешивый Ригу и Ревель забрал. Завтра на Вильно пойдет.
— И пусть себе идет.
— Да ты что говоришь?
— Говорю: пусть себе идет. Они с королем Стефаном друг другу крови попортят достаточно. И хорошо.
— А ты-то сам? Не пойдешь с королем, что ли?
— Отчего же? Пойду, конечно. Но костей класть не стану. Осажу какую-нибудь крепость. Дам полкам поразмяться… Пусть Стефан и Иван вцепятся друг дружке в горло. Не надо им мешать. Наше дело выждать.
— Уж не боишься ли ты?
— Я? — удивился Острожский. — Мне чего бояться? Даром, что ли, отца моего русским Сципионом[16] называли? Он выиграл шестьдесят три битвы, а я уже более двадцати. Поглядим, не догоню ли его.
— А на Выдроше русский Сципион попал в плен к московитам! — зло сказал Курбский и понял, что делать этого не следовало: Константин Острожский очень ревностно относился к славе своего рода. — Ну да ладно, незачем нам ссориться. Я считаю, что плешивого надо бить везде, где можно.
— Правильно, — сказал Острожский. — Но так, чтобы он не очень ослаб, иначе король Стефан слишком усилится. Да и нас с тобой поприжмет. Пока они только в Ливонии дерутся. Жаль. Лучше бы Стефан двинулся на Москву, а Иван — на Краков.
— Оле! — удивился Курбский. — Веришь, что такое возможно?
— Отчего же? Все от людей зависит. И от нас с тобой. Вот ругал ты меня за то, что иезуиту Скарге я письмо написал, а раньше еще жить в Острог пригласил… Напрасно ругал. Он меня в римскую веру зовет, но я же не иду. Помалкиваю. А был бы сейчас Скарга не в Вильно, а в Остроге, у меня под присмотром, может, и вреда от него меньше было бы.
— Этого я никогда не пойму!
— И я, — поддержал Курбского Вышенский. — Скарга все равно останется папежником.
— Ну и что? Ну и пусть папежник, — пожал плечами Острожский. — Но человек образованный. Говорит красиво. Пишет хорошо. И мне его бояться ни к чему. Напротив, я готов призвать к себе всех талантливых людей. Думаю, что, будь у тебя все хорошо, получи ты подтверждение от короля на свои волынские владения,[17] тебе бы папежники не были бы страшны.
— Злой ты! — сказал Курбский.
— Злой? Наверное, — согласился Острожский. — А зачем мне быть добрым? Скажи, ученый печатник, нужно мне быть добрым?
Федор поднял глаза, но промолчал.
— Что же ты? Боишься сказать?
— Нет, не боюсь, — ответил тот. — Я задумался. Надо ли тебе быть добрым, князь? Да ведь любым ответом тебе не угодишь. Скажу, что надо, ты спросишь — зачем? Скажу, что не надо, опять плохо: князь должен для всех быть кормильцем и благодетелем. А потому не будь злым, не будь и добрым, а постарайся быть справедливым. Тут Дмитрия Вишневецкого вспоминали. Он сделал что мог. За свои деньги крепость на Хортице построил. Татары взять ее не могут. По сей день об нее разбиваются. И славы для себя Вишневецкий не искал. Уходил он в Москву и возвращался назад не потому, что царь ему сулил что-то, да не дал. Князь Дмитрий жизнь решил положить, но остановить татар.
— Ну что ж, жизнь он положил, — сказал Острожский, — а татар не остановил. Они опять в поход собираются. Фискалы уже донесли. Хортицу обогнут сторонкой и к нам пожалуют.
— Точно известно? — встрепенулся Вышенский. — Пожгут, порежут всех.
— Если дадим жечь и резать. Можем и не дать. С татарами мы как-нибудь разберемся. Мне бы другое понять: что должен сделать я, чтобы не Москва, не Львов, не Киев, не Новгород Великий, а Острог стал центром всего народа русского? Какому из богов молиться?
— Никакому, — сказал вдруг печатник. — Открой пять академий и построй пять друкарен.
— Я знал, что ты так скажешь. А теперь слушай, что я тебе скажу. Мне хватит и сотни грамотеев. Мне нужны воины и пахари, и их у меня должно быть не сотня голов, а сто тысяч. — Константин подошел к Курбскому. — Ах, князь Андрей! Смотришь на луну, вздыхаешь, думаешь, как бы царю досадить… Брось! Напишешь ему еще одно сердитое письмо или не напишешь — не все ли равно? На земле одна только ценность и есть — сила. Мой пращур Владимир Креститель не захотел переходить в греческую веру, когда ему из Константинополя епископа прислали. Он пошел походом на Корсунь, пленил там священников, привез в Киев и заставил их крестить себя и народ. Так что и веру тоже силой берут. Не захотели бы греческую, взяли бы хазарскую или Рим разорили бы, привезли папу сюда и сказали бы: «А ну-ка крести, а то тем же крестом шею сломаем!» Одно, князь Андрей, обидно: никакой власти не хватит, чтобы, например, луну с неба снять.
— Или солнце, — сказал печатник.
— Да, и солнце, — спокойно согласился Константин.
— Как можно так про нашу веру? — не выдержал вдруг Вышенский. — Не брали ее силой. Она сама к нам пришла.
— А она сама не ходит, — ответил Константин. — У нее ног нет. Говорю же: могли из Рима привезти, могли и от хазар. Какая разница?
Вышенский вскочил.
— Прости, князь! Знаю, что умен ты. Всех нас умнее, млекопии[18] мы все в сравнении с тобой. Может, потому не пойму, что говоришь. Но слушать все равно не могу.