Мне было 12 лет, когда я снова познакомилась с отцом. Я не знала, что он поэт и писатель, успевший к тому времени выпустить сделавший его знаменитым роман «Хулио Хуренито». Он мне понравился, потому что относился ко мне с уважением и считался с моим мнением. Я его полюбила.
Илья договорился с мамой и папой, что я временно поживу у него, окончу школу и вернусь в Москву. «Получишь настоящие знания и приедешь обратно. Согласна?» — спросил он меня. «Еще бы!» Откуда мне было знать, что я буду так стремиться в Россию.
Сорокины собирались переехать из Петрограда в Москву, а пока я поселилась в Кривоколенном переулке у сестер Ильи. Перед своим отъездом в Берлин он меня познакомил со своим другом юности Николаем Ивановичем Бухариным, который был тогда редактором газеты «Правда». Как член Центрального Комитета он обещал достать все документы для моей поездки в Германию.
В большой коммунальной квартире Белла[10], Женя[11] с мужем Левой и их сыном Юркой[12] занимали огромную комнату — бывшую гостиную некогда роскошных апартаментов, хозяйка которых ютилась в клетушке для горничной и давала уроки французского языка.
Юрка, мой двоюродной брат, был избалованным хорошеньким мальчиком в кудряшках. Его отец, Лева — рыжий польский еврей из Лодзи — нэпман, торговал драпом. За несколько месяцев до моего переезда в Москву он попросил разрешения вернуться в Польшу. Женя и Юрка должны были поехать позже, когда Лева откроет свое дело. А пока что — он ждал разрешения и панически боялся, что его арестуют до того, как он получит заграничный паспорт. На нервной почве он все время чесался и подметал сыпавшиеся из-под его длинных ногтей струпья. Помню его в кальсонах с завязками, с совком и щеткой, бегающим по комнате, скребущим свое рыжее тело. Когда кто-то приходил к нему, он за ширмой надевал костюм и деревянным аршином отмерял кусок требуемого драпа. Большие рулоны разноцветной материи стояли в комнате. На входных дверях висела блестящая табличка:
«Л. Каган. Три длинных звонка и один короткий».
Вскоре Лева уехал в Польшу, и я больше никогда его не видела. Женя, видимо, его любила. Во всяком случае, в Париже у ее кровати стояла его фотография.
Женя вела хозяйство. Белла была похожа на Илью. Она торговала на Сухаревке сахарином и приносила полотенца керенок, которые она дома разрезала. Была еще одна сестра — Маня[13], слывшая красавицей. Маня была больна манией преследования, и никто не знал, где она жила. В Париж она приехала позже сестер. Во время оккупации Белла и Женя с Юркой выжили, никуда не уезжая. Их никто не выдал, а Маня погибла, ведь никто не знал ее адреса. До войны она изредка приходила к Илье в кафе. Одета она была как нищенка. У нее были пряди волос разного цвета — лиловые, желтые, зеленые. В то время она зарабатывала тем, что показывала на своих волосах клиентам какой-то парикмахерской разные оттенки красок. Я стеснялась тети, а Илья радовался, что она появилась, и отдавал ей все деньги, которые у него были. Брата она боготворила, говорила ему нежные слова, но своего адреса не давала. Белла и Женя тоже очень любили Илюшу: первая — переписывала его статьи, а вторая — угощала очень вкусными блюдами, зная его вкусы. Все три сестры были убеждены, что в Эренбургах течет голубая кровь. Откуда? Для меня это так и осталось загадкой. Тети были избалованы, но удивительно приспособились к бедности. Никогда ни на что не жаловались. Белла и Женя любили цветы. В Париже они ходили на рынок, когда он закрывался, и подбирали валявшиеся на земле сломанные гвоздики, розы, гладиолусы, а дома составляли букет. Так они украшали свою жизнь. Анна Борисовна, их мать — моя бабушка, считала, что женщины должны быть хорошо одеты. Она приучила их к хорошим и модным вещам. В Париже Белла и Женя придумали, как обмануть нищету. Они покупали в универсальных магазинах то, что им нравилось, надевали платье или блузку с юбкой два-три раза и — под каким-нибудь предлогом — сдавали обратно.
Но то было в Париже, а в Кривоколенном была одна забота — как достать много денег, чтобы купить еду.
Наконец Сорокины переехали в Москву, и я перебралась к ним в Проточный переулок. На лето мама меня устроила в балетную труппу — филиал студии Дункан[14]. Руководительница была очень доброй женщиной. Она достала через Наркомпрос[15] дачу и, набрав много детей, вывезла их в Мячиково. Мы ходили в хитонах и босиком. Вначале у нас не было ни стульев, ни столов. Потом мы сами сбили скамьи и столы. Оборудовали балетный зал. По утрам проводилась художественная гимнастика и хореография. Я там научилась делать мостик, кувыркаться и прыгать. После занятий наступал час завтрака. Мы съедали все, что нам полагалось на целый день. После завтрака начинались репетиции, в которых принимала участие небольшая часть жителей дачи. Остальные купались в речке и «промышляли», другими словами, воровали фрукты и овощи на обед и ужин. Этот метод добычи еды был строго запрещен, и мы действовали настолько осмотрительно, что ни разу не были пойманы на месте преступления. Но все равно в Мячикове у «танцоров», как нас называли, была дурная слава.
Наша руководительница задалась одной целью — подкормить нас. Поэтому вечерами мы давали концерты в ближайших деревнях и поселках, выступали ученики балетной группы, а остальные устанавливали примитивные декорации, помогали своим товарищам переодеваться. Выступали с чтением стихов, с акробатическими номерами. Платили нам продуктами.
Вернулась я в Москву окрепшей и с радостью узнала, что мама записала меня в школу на Плющихе. Наконец-то я буду учиться!
Но занятия велись «по плану Дальтона»[16]. Настоящих уроков у нас не было. На уроке французского учитель писал на доске два-три слова, мы их должны были списать и под каждым из них картинкой объяснить их значение. На уроках географии нам давали задание: слепить город, горы, северное сияние. Я из картона сделала село, которое потом съели мыши. Из всех учителей один только не признавал никакого «плана Дальтона» и пробовал с нами серьезно заниматься математикой: давал нам задачи с трубами, из которых течет вода, с поездами, мчавшимися навстречу друг другу, — все это нам казалось скучным, и учком[17] уволил этого педагога. Мы ставили спектакли, устраивали диспуты, делали доклады. Нам было предоставлено право самим составлять программу и решать, какие предметы нам нужны.
Ходила я в эту школу около месяца. Потом уехала к Илье в Берлин. Провожать меня пришли моя семья и все три тети. Маня меня спросила, не грустно ли мне расставаться с родными. Нисколько, — ответила я чистосердечно. Мне интересно увидеть другую страну. К тому же я ехала к Илье, у которого я была единственной дочерью.
Я оказалась одна в купе. Сразу съела все, что мама мне дала на дорогу, и легла спать. Среди ночи меня разбудил проводник. Красный от ярости, он топал ногами и что-то кричал мне, он напомнил мне мамину вспыльчивость. Наконец я догадалась, что мне полагалось спать на верхней полке. Я перелезла, и проводник сразу успокоился, а нижняя полка до самого Берлина так и осталась свободной. На вокзале Ильи не оказалось. Вероятно, я вышла не на той станции, но я не растерялась, дала извозчику записку с адресом, а Илья с Любой, его женой, ждали меня у пансиона, где мы прожили несколько недель. Потом мы поехали в Бельгию и провели там лето. Я купалась и бегала по дюнам, а Илья все время работал. Осенью мы поселились в Париже. Илья меня отдал в школу и нанял преподавательницу. Она учила меня французскому языку, я начисто его забыла.
Лотарингская школа
Заметки французской школьницы
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Вчера, перед отъездом в Москву, де Бурже принес мне газеты: «Пари суар», «Матэн», «Фигаро», «Пари миди». Повсюду он обвел жирной синей чертой заметки, в которых говорилось о преступлении Габи. Весь вечер я не могла думать ни о чем другом: