Однажды за мной увязалась Катька, моя подружка. День был знойный. Выжженная степь звенела, над ней висела дымка, и станция — небольшой деревянный сарай — парила где-то на краю света. Вначале мы шли бодро, болтая о деревенских новостях и наслаждаясь одиночеством. Мы с Катькой поклялись, что будем верны друг другу всю жизнь, нашли кусочек стекла и кровью написали свои имена на ладонях.
Потрескавшаяся серая земля немилосердно жгла ноги. Мы попробовали идти на пятках, но и это не помогло.
— Давай посидим, — предложила Катька.
— Вот так бывает солнечный удар, — заметила я. — У нас в Тифлисе был мальчик, которому на голову скатился кусочек солнца, и он умер.
— Брешешь. А знаешь, почему земля трескается? Она внутри жидкая, кипит, и ее распирает. Пить хочется. Не бойся, мамке останется, — продолжала подружка.
Мы сделали еще несколько шагов, и во рту снова пересохло. Казалось, что язык потрескался, как земля. Кофейник становился все легче, а поезд все не шел и станция приближалась удивительно медленно. Была выпита последняя капля, я села на огненную землю и заплакала. Катька меня не понимала.
— Скажешь, что споткнулась и чай вылился. Делов-то!
Но в эту минуту совсем близко раздался спасительный паровозный гудок, я проследила за змейкой поезда, она остановилась у сарая и почти сразу же поползла дальше. Все в порядке. Мама попьет в городе. У нее не пропадет последнее молоко. Наташа не умрет.
Мария Семеновна, такая же беженка, как и мы, сообщила маме, что большевики победили.
Этой непонятной, но явно интересной новостью я поделилась с моими подругами, объясняя, что в Петрограде есть высоченная башня, на ее площадках разместились белые, зеленые, эсеры. А большевики влезли на самую высокую площадку, теперь командовать будут и в Тифлисе, и в Моздоке, и в Нальчике они. «Мой папа эсер, и я его никогда не увижу», — с поддельной грустью добавляла я, сама не веря ни одному своему слову.
В станице не только дети, но и взрослые не знали, что творится за пределами их деревни. И все эти белые, зеленые и красные — определения неинтересные, не имеющие к Екатериноградской никакого отношения. Поэтому мое сообщение никого не взволновало.
В станице жила сумасшедшая старуха. У нее был двухэтажный каменный дом в глубине заросшего сада, и с улицы видна была только ржавая крыша. Мать троих офицеров, старуха потеряла разум, когда в армию забрали ее последнего сына и он, как и его братья, то ли был расстрелян, то ли погиб. Ее муж-генерал был убит на фронте в самом начале войны. Время от времени генеральша появлялась на базаре в черном кружевном платье с высоким воротничком. Она шла среди рядов, величественная и жалкая, горделиво неся вазу или яркую подушку, и громко объявляла: «Два фунта муки». Свершив сделку, она, не глядя ни на кого, шла домой и исчезала надолго. Никто не бывал в ее доме. Нас мучила тайна ее жизни. И вот однажды Катька собрала ватагу деревенских ребят, и мы, подкараулив момент, когда генеральша ушла в только что открытый кооператив, залезли к ней. Такого запустения я никогда не видела. Каменные, поросшие мхом ступеньки шатались, входная дверь висела на одной петле, потолок был затянут паутиной, пол усыпан штукатуркой, пахло плесенью и было холодно, как в погребе.
Все молчали, а мне хотелось уйти. Осторожно ступая по сгнившему паркету, мы бродили по пустым комнатам. На стенах висели портреты военных в расшитых золотом мундирах. Огромная кровать — остатки былой роскоши — была покрыта грязным атласным одеялом. Больше мебели в доме не было, наверное, генеральша все стопила. В спальне на одной стенке висели три фотографии молоденьких офицеров, тут же на полу стояла щербатая ваза с крошечными выродившимися живыми астрами. Эти цветы мне напоминали о существовании солнца, жизни, и мы радостно убежали из этого мертвого царства.
С тех пор генеральше никто не кричал: «Бывшая, бывшая, где твои сынки?» Но она, наверное, и не заметила этой перемены. Ей было совершенно все равно, что творится вокруг. Прошло много десятилетий, а я жалею ее.
Становилось все голоднее. Мы уже пекли лепешки из смеси крапивы, лебеды и отрубей, которые я подбирала у деревенской мельницы. В основном в станице жили богатые казаки. Они презирали беженцев за их бедность, за то, что они горожане и не умеют физически работать.
Из города я встречала маму на околице. В этот раз поезд долго не приходил, степь исчезла в ночи и наполнилась какими-то незнакомыми и странными звуками. В деревне стали гаснуть окна, и я, испуганная, побежала домой.
Мама вернулась поздно. Она привезла папу. Он лежал в Моздоке на вокзале в своей неизменной фетровой шляпе и, несмотря на жару, трясся от озноба. Мама, нагруженная Наташей и бочонком с вином, все же доволокла его до поезда и привезла в Екатериноградскую. Все это время, пока мы его ждали, он пролежал в больнице в тифу.
Я, узнав в заросшем щетиной бродяге папу, кинулась было к нему, но он каким-то жалким, тихим голосом остановил меня: «Не надо, Ирина, я болен. У меня возвратный тиф».
Казалось: отец нашелся — наступит счастье. Но мои ожидания не оправдались. На меня навалилась масса новых забот. Мама по-прежнему уезжала в город, у нее окончательно пропало молоко, и Наташу она теперь оставляла дома. На мне лежала обязанность накормить сестренку и папу, а он превратился в ребенка, все время капризничал, нудно требовал белых булочек, взбитых сливок, о существовании которых я давно забыла. Я старалась отвлечь его, рассказывала ему сказки, которые когда-то читали мне, и самое удивительное, что он слушал их, расстраивался плохому концу и требовал к себе больше внимания, чем Наташа.
Как-то мама дала мне денег и поручила сходить на базар и купить отцу яблок. «Много, много…» — прошептал он. Я помнила, что папа когда-то очень любил мозги, и в первую очередь я их и купила, но на яблоки у меня денег не осталось, я попросила Катьку украсть хотя бы одно, зная, что она мастерски ворует. Не успела я отойти от базара, как она нагнала меня — у нее в подоле платья перекатывались два огромных краснощеких яблока. Ликуя, я вручила их отцу, и он заплакал. Как было страшно видеть храброго, сильного папу плачущим.
Я не верила, что он когда-нибудь поправится. Он уже всегда будет лежать, обижаться на мух, на то, что ему не дали соленого огурца или еще чего-нибудь нереального.
Приезжая из города, мама говорила, что власти там все время меняются, но отец интересовался только едой, а я радовалась возможности удрать из дома. Мама принималась за стирку, так и не найдя слушателя.
Однажды, когда мама была в городе, в станицу въехало несколько конников в шинелях. Они попросили ребят, слонявшихся на площади, показать, где живут беженцы. Я топила печь, когда без стука вошли в нашу комнату двое военных и потребовали папу (так в подлиннике. — Ред.) показать документы. Я объяснила, что мамы нет дома, а папа болен и разучился разговаривать. По глазам отца я поняла, что это опасные люди и надо защитить его. Но как?
Военные вывалили на пол наше жалкое имущество и приказали папе встать, он не шевельнулся, тогда они перевернули матрац и, свалив больного, ушли. У меня от ужаса не было сил кричать, я была уверена, что папа умер, но только захлопнулась за пришельцами дверь, как он встал и сел на кровать. Слабым голосом он мне велел проследить за всадниками и сообщить ему, когда они выедут из деревни. Это были первые разумные слова папы с тех пор, как мама приволокла его из Моздока.
Папа стал выздоравливать. Теперь он помогал мне, и я смогла изредка, оставив Наташу на него, выкупаться в речке. Маме тоже стало легче: приехав из города, она заставала чистый дом, горячую кашу и накормленных детей. Осенью отец уехал, мама занялась школой. Нужно было привести ее в порядок: вставить стекла, побелить, залатать крышу, завезти дрова. Насколько я помню, этим занимались родители. Пока шел ремонт, уроки проводились во дворе школы, и я, с Наташей на руках, за забором присутствовала на занятиях. Так я вызубрила таблицу умножения, выучила «Отче наш» и узнала о том, что Земля вертится. На том мое образование закончилось: школа была готова, и дети ушли в классы. Их было два.