Столь высокий престиж отечественного позитивизма в современном российском контексте обусловлен той особой ролью, которую этому учению довелось сыграть в истории советской интеллигенции. В годы советской власти позитивизм смог предстать в качестве интеллектуальной альтернативы идеологическому засилью. Позитивизм выступил как теоретическая рамка для прагматической позиции, которая позволила сложиться (и распространиться далеко за пределами его интеллектуального влияния) идеологии профессионализма, послужившей основой особого поведения интеллигенции в условиях «мягкого ГУЛАГа».
«В социальных науках (технократическая идеология породила. — Д.Х.) своего рода идеологию профессионализма. Вместе с теорией классовой борьбы все общие теории, претендующие на объяснение исторического процесса в целом, были сочтены подозрительными. Поскольку вкус к „философии“ был утрачен, единственной достойной интеллектуальных усилий целью стало казаться технически безупречное эмпирическое исследование. Понятно, что за этой идеологией скрывалась новая концепция личности. Типом человеческой личности, поднятым на щит академическим истеблишментом, был тип политически нейтрального эксперта. <…> Облегчив развитие эмпирических исследований, новая идеология академического истеблишмента в итоге парализовала интеллектуальную жизнь»,
— отмечает Н. Е. Копосов[196].
Обеспечивая широкую зону для компромиссов с советской властью, идеология профессионализма создавала своим приверженцам успокоительное чувство непричастности к деяниям режима и превращалась в источник сильной позитивной корпоративной идентичности. Главной ценностью идеологии профессионализма было провозглашено соединение эрудиции, уважения к традиции и совершенного владения техническими навыками. Ее идеалом стал узкий профессионал, а главным требованием — изъятие из личности всего, что мешало узкой профессиональной деятельности. Она обрекала исследователя на микродостижения в микромире из десятка ближайших коллег, но делала безопасной — и морально, и политически — научную карьеру в условиях дряхлеющего «тоталитаризма». Она уничтожала, благодаря техническому жаргону и непонятности сюжетов, всякую надежду непосвященных понять «гуманитарные исследования», но тем самым лишь усиливала иллюзию объективности и сближения с точными науками[197]. Она принципиально исключала философские и общеинтеллектуальные размышления, замыкая своего адепта в башне — правда, не всегда из слоновой кости, — выход за пределы которой расценивался как предательство профессиональной общины, профанация и дилетантизм.
Но было бы упрощением считать, что идеология профессионализма имела приверженцев исключительно среди конформистски настроенной интеллигенции. Если она и ее «теоретическое ядро» — позитивизм смогли сохранить свое влияние и после падения коммунизма, то это произошло в значительной степени благодаря тому, что ее разделяли не только функционеры от науки, но и ученые, обладавшие несомненной легитимностью и моральным авторитетом. В частности, нельзя недооценивать влияние, которое оказала московско-тартуская школа на формирование идеологии профессионализма и соответствующего ей идеала ученого.
По воспоминаниям видных деятелей школы основой мироощущения ученого «тартуской формации» являлось чувство отчуждения, вызываемое окружающим миром, или, как позже назовут этот феномен, «внутренняя эмиграция». «Уход от советской действительности», который предполагала идеология профессионализма, осознавался основателями школы как важное проявление нонконформизма. «Внутренняя эмиграция» была не просто навязанной установкой, но актом свободного выбора, активно влиявшим на предпосылки формирования научной программы[198]. Важным знаком принадлежности к научному сообществу был эзотерический язык, который делал изложение труднодоступным для непосвященных[199], создавая дополнительную преграду для чужаков. Особенностью идейной программы был отказ как «от какой бы то ни было философской (общеметодологической рефлексии), так и (хотя в меньшей степени) от истории». Он казался необходимым условием подлинной научности в противоположность «гуманитарной науке» сталинского времени[200]. Сциентизм и позитивизм рассматривались тартускими семиотиками как неотъемлемая основа гуманитарного знания[201].
Идеология профессионализма, служившая верой и правдой как оппозиционно настроенным исследователям, так и советским научным функционерам, легко пережила крах коммунизма и окрепла в результате кризиса парадигм. Из средства приспособления интеллигенции к советской власти она превратилась в средство защиты от потрясений постперестроечной эпохи[202]. Позитивизм в его многочисленных проявлениях в современной России трудно рассматривать как осознанный интеллектуальный выбор «теоретической ориентации». Скорее, он является коллективной защитной реакцией «среды», привыкшей ощущать себя во внешнем мире как во враждебном окружении.
По направлению к прагматизму
Конечно, несмотря на всю консервативность позитивизма, это направление тоже подвержено мутациям. Одной из них следует уделить особое внимание. Речь идет о своеобразных прагматических мотивах, которыми пестрят работы российских коллег.
Эти прагматические поиски трудно прямо связать с французской прагматической парадигмой. Дело в том, что знакомство с идеями этой последней, как и ее влияние в российских социальных науках, остается крайне слабым, и к тому же порой вызывает разочарование и неприятие:
«— Каково в России влияние прагматического поворота?
— Оно скорее негативное. Его восприняли как методологическое варварство: „Как можно, после таких построений!..“ Но он до конца не осмыслен… Его восприняли как методологическое варварство потому, что нет единого всеобъясняющего метода, в рамках которого можно было бы все интерпретировать, это серия частных методов, в которых себя не очень уютно чувствуешь. В прагматическом повороте нет единого спасающего метода, как это было в структуралистской парадигме или в парадигме Фуко, но все время надо менять правила, искать новый язык…»
— рассказывает П. Ю. Уваров.
Прагматические высказывания российских исследователей носят, как правило, крайне бессистемный характер. Поэтому трудно говорить о присутствии прагматизма как «направления» в российском интеллектуальном пейзаже или составить перечень авторов, готовых признать прагматизм в качестве своего теоретического выбора.
Исключение составили попытки следовать за французским прагматическим поворотом в среде историков. Они были связаны прежде всего с именем Ю. Л. Бессмертного, одного из основателей альманаха «Одиссей» и создателя альманаха «Казус». Ю. Л. Бессмертный весьма интересовался трудами Бернара Лепти и прагматическим поворотом «Анналов». Его поиски нашли отражение в его собственных работах и в статьях участников его семинара, публиковавшихся в «Казусе» до 2001 г. Интерес к прагматическому повороту Ю. Л. Бессмертного обусловливался поиском новых методологических моделей для работы историка и был ориентирован прежде всего на выявление оригинальных идей и методологических инноваций[203]. Однако впоследствии, под пером его учеников, идеи прагматического поворота приобрели совершенно другое направление, выразившееся в последовательном отказе от теоретических изысканий французских новаторов в пользу прагматического понимания позитивизма.
Особенность позитивистского понимания прагматизма состоит в том, что «прагматические решения» подаются пишущими по-русски коллегами как практическая («прагматическая») реакция на конкретные методологические трудности, с которыми им приходится сталкиваться. Вполне вероятно, что этим обстоятельством объяснимо сходство некоторых мотивов российского прагматизма и французской прагматической парадигмы, которое трудно не заметить, несмотря на то, что это сходство зачастую прямо отрицается российскими исследователями.