Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В. Шаламов.

22.11-52 г.

Адрес мой, если захотите ответить: Хабаровский край, поселок Дебин, Центральная больница — Шаламов Варлам Тихонович.

Еще лучше написать через мою жену: Москва, 34, Чистый пер., 8, кв.7. Галина Игнатьевна Гудзь. Арбат 6—32—50».

Ответ был отправлен из Москвы 9 июля 1952 года, и это не запоздание — Пастернак получил пакет только в середине июня, видимо, потому, что Г.И. Гудзь сначала сама долго читала стихи, а потом столь же долго искала пути к Пастернаку в Переделкино или в Лаврушинский переулок. Письмо Пастернака — великодушно огромное, очень подробное, с доброжелательным и строгим разбором стихов Шаламова, с размышлениями о себе, о времени и о современном искусстве — его содержания придется коснуться позже, — пришло на Колыму только в декабре того же года, как можно судить по рассказу Шаламова «За письмом» и по его ответу Пастернаку, датированному 24 декабря.

Наверняка конверт от Пастернака в пути не раз вскрывался, изучался на предмет «крамолы», ведь шел он почти полгода. А для получения этого письма Шаламову пришлось ехать из Кюбюмы до Дебина почти 500 километров — сначала на собачьей упряжке, потом на оленьей, с каюрами-якутами, до автотрассы, где ему ночью, в мороз, подвернулась попутная машина (сказка о бесплатности таких путешествий на Колыме — из более поздних времен: Шаламову приходилось за все платить). И даже в бывшую родную больницу его, промерзшего до костей, ночевать не пустили; хорошо, что приютил знакомый фельдшер. Но результат наутро — врученное ему письмо от Пастернака, написанное знаменитым летящим почерком и окрыляющее чудесной, из другого мира посланной добротой, — искупил всё многажды и на годы вперед. Шаламов, как можно полагать, не раз перечитывал, вспоминал и бормотал на обратном пути в Кюбюму адресованные ему слова любимого поэта и человека: «Я склоняюсь перед нешуточностью и суровостью Вашей судьбы и перед свежестью Ваших задатков (острой наблюдательностью, даром музыкальности, восприимчивостью к осязательной, материальной стороне слова), доказательства которых во множестве рассыпаны в Ваших книжках…»

Это был настоящий Левый берег, до которого, наконец, добрался Шаламов — уже не как каторжник, а как поэт.

Глава одиннадцатая.

ОТТАИВАНИЕ НА 101-м КИЛОМЕТРЕ

Отъезд Шаламова с Колымы состоялся в начале ноября 1953 года, уже после смерти Сталина и в разгар «бериевской амнистии», когда на материк хлынули десятки тысяч бывших заключенных, главным образом уголовников. К 10 августа было освобождено более 1 миллиона из 2 миллионов 526 тысяч 402 человек, находившихся тогда в лагерях, тюрьмах и колониях, по статистике НКВД (переименованного в МВД). Это был огромный поток, собиравшийся из всех лагерей севера и востока и устремлявшийся в Центральную Россию по Транссибирской магистрали.

Шаламов волей-неволей влился в этот поток, несмотря на свое формально более раннее освобождение. Собрав, путем тщательной экономии, деньги на дорогу (его основной едой в Кюбюме были зайцы, которых в несметных количествах добывали якуты, укрывавшие на зиму крыши жилищ их тушками — и для тепла, и про запас), он вынужден был испытать еще множество бюрократических проволочек, прежде чем оказался в оймяконском аэропорту. Аэропорт — звучит громко, ибо здесь неделями ждали Ли-2 или Ил-14. Шаламову удалось правдами и неправдами (рассказ «Погоня за паровозным дымом») попасть в самолет и добраться до Якутска, а затем до Иркутска. В Иркутске его чуть не зарезали блатари, крутившиеся вокруг вокзала возле людей с чемоданами (у Шаламова был небольшой фанерный чемоданчик), но кто-то из тех же блатарей опознал в нем «лепилу», который «помогал нашим» (глубокая, но спасительная ошибка), и все обошлось. Он даже сумел немного познакомиться с городом. Иркутск был уже Большой землей и чем-то напомнил ему Вологду. Он с трудом сел в поезд, который очень походил на переполненные теплушки времен Гражданской войны — с тем отличием, что в Сибири зимой на крышах ездить невозможно, — и, добыв себе лежачее место, быстро уснул.

Он ехал в этом убогом, но мирном, столь ярко выражающем дух послевоенной России вагоне — с пьющими и тут же блюющими людьми, военными и гражданскими, с торговцами, блатарями, вечно играющими в карты, и проститутками, за 50 рублей снимающими купе проводника, — и не мог поверить, что его мытарства кончаются и впереди какая-то счастливая жизнь, обволакивающая уже сейчас соблазнительным теплом. Свое самоощущение он передал так: «…Я испугался страшной силе человека — желанию и умению забывать. Я увидел, что готов забыть все, вычеркнуть двадцать лет из своей жизни. И каких лет! И когда я это понял, я победил сам себя. Я знал, что не позволю своей памяти забыть все, что я видел. И я успокоился и уснул» (рассказ «Поезд»).

В Москву Шаламов приехал 12 ноября 1953 года. На Ярославском вокзале — он послал из Иркутска телеграмму — его встречала жена. О дочери Елене в момент встречи Шаламов нигде не вспоминает. По всей вероятности, Галина Игнатьевна не взяла ее на вокзал, чтобы не пугать отцом, которого та не помнила. Объятия с женой получились неловкими. Они не виделись 17 лет. За это время произошел формальный развод (вынужденный в семьях заключенных), но для Галины Варлам оставался родным, как и она для него. Восстановление брака было делом времени. Однако отчуждение возникло сразу после того, как Шаламова повезли не домой, в Чистый переулок, — отмывать, переодевать, кормить, как полагается, — а на какую-то чужую квартиру, в гости, где ждало вовсе не нужное ему застолье. Как можно полагать, условие — не пускать Шаламова домой — поставил принципиальный «бывший чекист» («бывших» в этой профессии, как известно, не бывает) Борис Игнатьевич Гудзь, а сестра не могла препятствовать воле старшего брата. Тем более что сама она после ссылки в Чарджоу потеряла права на долю в этой квартире и ютилась с дочкой в общежитии, имея лишь временную прописку.

Картина И. Репина «Не ждали» была бы слабой и сентиментальной иллюстрацией возвращения домой бывших каторжан сталинской эпохи…

Застолье в чужой квартире запомнилось Шаламову тем, что хозяйка, уже реабилитированная партийка, провозгласив тост за его возвращение, выразила надежду на то, что он «докажет государству свою революционную преданность», и при этом вспомнила, как она, «когда была лагерницей, не щадя себя, работала в портняжной мастерской на помощь фронту». Шаламов, по его воспоминаниям, не поддержал этого тоста: «Я сказал, что у меня другие мысли об обязанностях гражданских и что ночевать в доме таких лагерных работяг я не буду…» Пришлось искать другой ночлег, и через подругу жены Н.А. Кастальскую, дочь композитора и директора консерватории, нашли в консерватории пыльную комнатку «с узким ходом к дивану среди стопок книг».

Все было не так, как должны были встретиться муж с женой после долгой разлуки. Единственной радостью на следующий день, 13 ноября, была запланированная женой встреча с Б. Пастернаком. «Великое мое счастье было в том, что на вторые сутки моего появления в Москве я мог звонить у этой двери в Лаврушинском переулке, — писал Шаламов. — Я привез и отдал ему книжку стихов, синюю тетрадь, написанную еще около Оймякона, в Якутии». Была долгая беседа — не менее двух часов, если судить по обсуждавшимся темам: о Сталине, о переводах «Фауста» и «Гамлета», о Маяковском, Цветаевой и Мандельштаме, о предшествующей переписке, в которой Шаламов высказал свое суждение о роли рифмы как «поискового инструмента поэта», а Пастернаку очень понравилось это определение: «Могу сказать вам, Варлам Тихонович, что ваше определение рифмы как поискового инструмента — это пушкинское определение. Теперь любят ссылаться на авторитеты. Вот я тоже ссылаюсь — на авторитет Пушкина». «Конечно, Борис Леонидович был увлекающийся человек, и скидка тут нужна значительная, но мне было очень приятно»[47], — писал Шаламов.

вернуться

47

Речь идет о мыслях, высказанных Шаламовым в письме Пастернаку из Кюбюмы 24 декабря 1952 года: «…Второй вопрос — ассонирующая рифма (неполная, к которой часто прибегал Шаламов, а это не понравилось Пастернаку. — В. Е.). Тут, мне кажется, Вы не правы — ибо рифма ведь не только крепь и замок стиха, не только главное орудие, ключ благозвучия. Она — и главное ее значение в этом — инструмент поисков сравнений, метафор, мыслей, оборотов речи, образов — мощный магнит, который высовывается в темноте и мимо него пролетает вся вселенная, оставляя в стихотворении ничтожнейшую часть примеренного. Она — инструмент выбора, она — орудие поэтической мысли, орудие познания мира, крючок невода — стихотворения. И нет, мне кажется, надобности во имя только благозвучия отсекать заранее часть невода. Добыча будет беднее, зачем отказываться от ассонанса? Стих он держит хуже, конечно, чем полная рифма, но держит. Только бы дело не шло к увлечению рифмой, к серебрению, золочению этих крючков».

58
{"b":"191728","o":1}