В рассказ «Мой процесс» эти сложносочиненные предложения стилистики эпохи сталинского юридизма, естественно, не вошли, но в рассказе есть одна подробность, которая, в свою очередь, не вошла в протокол. Речь идет о высказывании Шаламова о И.А. Бунине. Федоров (в рассказе) спрашивал его: «Потом вы говорили, что Бунин — великий русский писатель. — Он действительно великий русский писатель. За то, что я это сказал, можно дать срок? — Можно. Это — эмигрант. Злобный эмигрант». В следственных материалах имени Бунина не упоминается. И причина этого понятна: Федоров просто исключил его из протоколов, скорее всего из-за того, что аргумент был слабодоказательным, мог потребовать на суде дополнительных объяснений и (если по закону!) литературных экспертиз. Логика Федорова расшифровывается просто: «Зачем тут еще какой-то Бунин, когда достаточно того, что "восхвалял Гитлера"?..»
По второй части статьи 58 пункта 10 («антисоветская агитация») трибунал назначил Шаламову максимум — десять лет. Это было ударом, но не неожиданным для него, потому что он не сомневался, что судимость 1937 года в любом случае — и любыми средствами — будет продлена. Не только потому, что идет война, а потому, что он — «литерник», «кадровый троцкист». Заключенных с таким «хвостом», тянущимся с 1920-х годов, к тому времени в живых почти не осталось, это знали все службисты НКВД, и Федоров твердо выполнял установку — «троцкистов» на Колыме надо добивать. Шаламов позже ко всем этим обвинениям-амальгамам — сталинского и после-сталинского периодов, энкавэдэшным, кагэбэшным и литературно-спекулятивным, сопровождавшим его имя (например, в мемуарах А. Солженицына), — сделал исключительно емкое и исчерпывающее резюме: «Если бы я был троцкистом, я был бы давно расстрелян, уничтожен, но и временное прикосновение дало мне несмываемое клеймо…»
Мы не стремимся охватить всю лагерную биографию Шаламова, да это и невозможно: лучше прочесть его рассказы, в том числе те, в которых идет речь о его жизни или точнее — полу-жизни, сразу после назначения нового срока. Эти рассказы «Кант» и «Ягоды» — о «витаминной командировке» осени и зимы 1943 года, куда он попал, окончательно ослабевшим, «доходя», «доплывая», «спотыкаясь о всякую щепку».
При заманчивом, словно в насмешку, названии «витаминная» эта командировка — маленький лагерь в тайге с бесконвойным выходом на работу — еще больше убавила в нем сил. Здесь кормили по самому минимуму (вспомогательное производство), а нужно было долго и утомительно, ползая на коленях, собирать в мешки остатки ягод и иголки стланика для очередной кампании по борьбе с цингой.
Кедровый стланик, основное хвойное приземистое растение Колымы, как было доказано еще во времена Берзина, мог служить противоцинготным, вяжущим средством только в его очень слабых растворах, а в случае нарушения концентрации и долгого кипячения он являлся скорее отравляющим. Шаламов потом не раз описывал, как отвратительно было пить это ежедневное, горькое, якобы «целебное» пойло.
Спустя годы он посвятил этому растению рассказ и несколько стихотворений — стланик стал одним из его главных не только колымских, но и общежизненных философских образов. Почему? Стланик обладал удивительным свойством — подниматься из-под снега при малейшем тепле, приносимом весенним солнцем после полярной ночи, либо костром, разожженным среди зимы в снегу:
…Обманутый огненной ложью, Он весь устремляется в рост.
Шаламов сам ощущал себя таким же стлаником — он ждал если не весны, то костра, надеялся на встречу с хотя бы недолгим и «обманным», но все же человеческим теплом.
Глава десятая.
ДОЛГИЙ ПУТЬ К ЛЕВОМУ БЕРЕГУ
Больница в поселке Беличья находилась, как оказалось, всего в шести километрах от «витаминной командировки», но Шаламова туда привезли на машине, потому что он был в полубессознательном состоянии. У него подозревали дизентерию, но на самом деле это была алиментарная дистрофия, как говорят современные справочники, «заболевание, обусловленное длительным голоданием или недостаточным по калорийности и бедным белками питанием, не соответствующим энергетическим затратам организма». Термин «алиментарная дистрофия» был впервые введен в блокадном Ленинграде, и недаром потом Шаламов часто вспоминал стихи Веры Инбер из ее военной поэмы «Пулковский меридиан»: «Горение истаявшей свечи, / Все признаки и перечни сухие / Того, что по-ученому врачи / Зовут алиментарной дистрофией»…
Но на Колыме в таких случаях ставили другой диагноз — полиавитаминоз или, в редких случаях, РФИ — «резкое физическое истощение». Голода заключенных здесь не принято было официально признавать — даже тогда, когда человек при росте 185 сантиметров весил всего 48 килограммов (таковы были антропометрические данные Шаламова, запомненные им при поступлении в больницу). С него, уложенного на деревянный топчан из жердей, заменявший кровать, пластами сходила кожа — следствие пеллагры, крайней степени действительного авитаминоза, одного из признаков того, что человек умирает, «доплывает»…
Районная больница Северного управления (Севлага) Беличья была расположена в глубине горного района, вдали от реки Колымы. Несмотря на то что нарицательным для Шаламова стал Левый берег, будущая Центральная больница для заключенных в поселке Дебин — место его настоящего спасения (которое пришло лишь два года спустя). Беличью тоже можно присоединить к Левому берегу как символу и олицетворению единственной на Колыме надежды и реальной помощи — лагерной медицины.
Процесс своего выздоровления, или «воскрешения», пользуясь его любимым словом — знаком чудесного восстания из мертвых, — писатель воспроизвел в рассказе «Перчатка», написанном почти 30 лет спустя, в 1972 году. Этот рассказ парадоксален — как и многое у Шаламова, — но здесь парадокс касается самых важных человеческих и философских проблем. В финале рассказа писатель патетически заявляет о своем принципе — «помнить зло раньше добра», но в той же «Перчатке» он говорит не столько о зле, сколько о добре, которое ему сделали конкретные люди. Это Борис Николаевич Лесняк, Нина Владимировна Савоева и Андрей Максимович Пантюхов — с ними он встретился в Беличьей.
Больница была небольшой, примерно на 300 человек — разумеется, заключенных, политических и уголовных, но внешне почти неотличимых друг от друга по своему крайне исхудалому виду и лагерной униформе, истрепанным серым бушлатам и штанам, в которых они поступали. Шаламов был стандартным больным, и первое время его никак не выделяли. Как вспоминала главный врач больницы Н.В. Савоева, он был — на ее взгляд, опытного и неформального диагноста, — «тяжелым дистрофиком и полиавитаминозником — мы изрядно над ним потрудились, чтобы поставить его на ноги»[41]. По воспоминаниям Б.Н. Лесняка, этот период длился несколько месяцев, поскольку сам он сблизился с Шаламовым лишь тогда, когда тот стал понемногу ходить — «солнышко стало пригревать, и ходячие больные, пододевшись, выходили на крылечки и завалинки своих отделений»[42]. По признакам колымской весны, это — конец апреля (1944 года) и, следовательно, Шаламов поступил на Беличью примерно в январе. Эту хронологию подтверждает и история неудавшейся встречи Шаламова с сестрой своей жены Александрой Игнатьевной Гудзь, находившейся в тот момент недалеко от него, в женском лагересовхозе «Эльген». (Об этом чуть позже.)
Шаламова поместили в терапевтическое отделение, а Б.Н. Лесняк был фельдшером соседнего хирургического отделения. При их встрече на весенней «завалинке» выяснилось, что оба они — москвичи (Лесняк во время ареста был студентом 3-го медицинского института), оба интересуются литературой, поэзией. «С Шаламовым мы сразу нашли общий язык, мне он понравился, — вспоминал Лесняк. — Я без труда понял его тревоги и пообещал, чем сумею помочь».
На первых порах помощь ограничивалась самым необходимым — хлебом и махоркой. Но это была тем более драгоценная поддержка, что Лесняк все приносил в палату (утепленную брезентовую палатку) сам. Он же и посоветовал Шаламову добиться устройства при больнице на легкие работы в оздоровительной команде и приложил к этому усилия, поскольку был близок к главврачу. Так через некоторое время и случилось: Н.В. Савоева помогла Шаламову еще на довольно большой период — практически на все лето 1944 года и начало зимы 1945-го — задержаться в Беличьей.