Голландские жанристы XVII века любили писать интерьеры чисто прибранных зажиточных домов, где происходили вещи повседневные, незначительные, чья рутинность как раз и была залогом их великой жизненной ценности — залогом спокойствия, порядка и благополучия. Хорошо одетые по моде своего времени женщины читали письма, писали письма, беседовали с кавалерами, пригубливали бокал вина, вязали, хозяйничали, давали указания служанкам, музицировали в одиночку или в небольших компаниях… По обычаю тех времен, комнаты непременно были украшены картинами; современники сообщали, что картины висели даже в крестьянских домах. Однако картина в квартире и картина в картине — вещи разные: живописец отбирал для своей картины такие картины, которые были соотнесены с ее сюжетом.
Нередко на картинной стенке можно увидеть марину — парусный корабль в бурном море. На холсте Вермеера «Любовное письмо» (из Амстердамского Рийксмузеума) картина за спиной служанки изображает парусник, который носится по волнам; на картине Габриэля Метсю «Дама, читающая письмо» (из собрания Бейт в Ирландии) служанка разглядывает похожую марину, пока хозяйка читает только что доставленное любовное письмо… По мнению знающих интерпретаторов, картины блуждающего по морям корабля должны были служить аллегорией тревог и превратностей любви. Но помимо аллегорических обозначений есть еще и другие, зрительно переживаемые смыслы. Вид неспокойной морской стихии и утлого парусника, носимого по волнам, мы невольно соотносим со спокойным, упорядоченным и законченным в себе мирком чистого, теплого, светлого, прочного бюргерского дома и улавливаем заложенный в этом сопоставлении контраст. Тут, внутри, в доме, все четко отграничено, осмысленно, разумно упорядочено, все на своих привычных местах — и все противостоит ненадежному движению корабля в разомкнутой и хаотической безмерности моря.
Примерно так чувствовали себя мы в выметенных интерьерах марксистской доктрины. Не могу сказать, что мы были вовсе идиотами или фанатиками идеи. Мы прекрасно понимали, насколько мерзки сталинские идеологические уловки, насколько убоги его марксистские философствования, — а между тем «развитие марксизма» прямо входило в функциональный комплекс вождя мирового пролетариата; мы представляли себе истинную цену и цели идеологического и культурного террора тех первых послевоенных лет, когда происходило наше духовное формирование, нам более или менее ясен был смысл неизбежной метаморфозы пришедших к власти революционеров в консерваторов, ретроградов и охранителей. Все это так.
И тем не менее марксистская доктрина была нашим домом. Тут все было упорядочено. История обретала смысл и цель. Наша принадлежность к универсальному движению была установлена, и чувство причастности нас не оставляло. В нашем распоряжении был надежный ключ к раскрытию загадок истории, и больше того — мы чувствовали себя обладателями метода, который все раскладывал по местам и всему находил верное место. Мир мысли был организован просто и с максимально возможным удобством: тут все истинно и все целесообразно расположено, тогда как вне стен доктрины — открытое море, где без руля и без ветрил носятся суденышки немарксистских идей. Напрасно хранители наших душ не допускали нас читать немарксистскую литературу и даже просто зарубежных марксистов, которые иной раз забредали невесть куда, — напрасно: мы умели их читать правильно.
Игорь Семенович Кон, известный ученый — философ, социолог, сексолог — рассказывал мне однажды, как он писал свою докторскую диссертацию, будущую толстую книгу, посвященную критике «буржуазной» философии истории. Человек серьезный, он читал все, что было необходимо для его темы, но читал особым способом — можно сказать, врожденным, или, если угодно, привитым так, как прививают дерево, чтобы получить нужных свойств плод. Я, говорил он, автоматически был настроен на то, чтобы видеть их ошибки, заблуждения, отсутствие у них объективно верного взгляда на вещи, а то и злобное отрицание материалистического марксистского подхода. Все прочее, о чем говорили подвергнутые разбору авторы, было просто незамечаемо — так уж была изогнута линза хрусталика. Поэтому и читать их было не обязательно, мы и без них, и куда лучше их, знали, как подойти к делу.
Дальнейшее развитие эстетической мысли, если таковое было необходимо, могло и должно было происходить внутри стен доктрины — в уже обставленном и прибранном доме[41].
Я подозреваю, что в интеллектуальной жизни современной России все еще сказывается глубоко укорененное стремление к привычно упорядоченному интеллектуальному жилью. У одних оно получает вид другого, внемарксистского исторического финализма — это еще не самый трудный случай. Другие противопоставляют опасной текучести аксиологических контуров незыблемые основания всеобщих познавательных, нравственных и эстетических ценностей — и их можно понять. Третьи — им нет счета — несколько меняют дизайн интерьера, сохраняя общую планировку: советско — марксистская обстановка выбрасывается и на ее месте располагается мебель православная или, еще того лучше, — православно — патриотически — самодержавная. Так удается сберечь матрицы исторической целесообразности, исторического мессианизма, закрепить двоичное деление мира на наше и чужое, удается замкнуться в обжитых комнатах дома, на глухой стене которого — в поучение, назидание и предостережение — повешена картинка ужасного плавания в свободном и безбрежном море независимой мысли, сопряженного с интеллектуальным риском, скепсисом, сомнением, зыбкой множественностью выбора, относительностью ориентиров, неизбежностью крушений[42].
В начале шестидесятых несколько событий в гуманистике — во всяком случае, в моем поле зрения, — имели наибольший резонанс. На редкость несхожие по весу и по способу вхождения в интеллектуальный обиход, они, тем не менее, каждое по — своему, сыграли освобождающую роль для отечественной мысли и оставили в ней глубокий след. Я вижу их такими еще и потому, что они, так или иначе, касались моих интересов.
С одной стороны, в философские и эстетические рассуждения было введено понятие ценности, к тому времени повсеместно принятое в зарубежной гуманистике. Там оно давно стало элементарно необходимым рабочим инструментом, здесь — оказалось философической новинкой. Понятие ценности и вся область сопряженной с ним проблематики осваивались привычным способом: просто выяснилось, что поле аксиологической теории совсем не чуждо марксизму, напротив, входит в него как неотъемлемая составная часть. В конечном счете, не так важна была сервировка, куда интересней были новые пространства для эстетических рассуждений. На самом‑то деле теория ценностей была эффективным лекарством против тотальной объективности всего и вся — объективности, которая была сделана всесезонным марксистско — материалистическим заклинанием.
Тем временем, в 1964 году, вышел первый том «Ученых записок Тартуского университета» в серии «Семиотика» — это была книга Юрия Михайловича Лотмана «Лекции по структуральной поэтике». В отличие от теории ценностей, тут не было никакой идеологической мимикрии. Напротив, помимо прямого введения в гуманистику нового направления, у книги, как и у последующих изданий, было побочное, скрытое значение, можно сказать — небывалое: она была декларацией принципиальной независимости от казенной доктрины. К сожалению, в моей библиотеке нет этого тома «Трудов», но я сейчас перелистал следующий выпуск, изданный год спустя, с единственной целью — найти там ссылки на Маркса, Энгельса или Ленина, ну, на худой конец, — Плеханова или Грамши. Я наперед знал, что ничего не найду, и без риска мог бы пообещать, что если кто‑либо из участников сборника сослался, я должен буду съесть собственную шляпу. На 350 страницах издания не нашлось ни одной[43]. Для сравнения я снял с полки более позднюю книгу Ю. М. Лотмана[44], с аналогичной целью. Там слова «марксистско — ленинская эстетика» встретились мне однажды — в предпосланном тексту книги профилактическом введении от редакции. У автора упоминаний о т. наз. классиках марксизма — ленинизма нет нигде[45].