Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Да и вообще, в импрессионизме ли дело?

Первое, что пришло мне в голову, не имело касательства ни к какому направлению в истории искусства. Чтобы объяснить эту догадку сегодня, требуется еще одно отступление: я должен буду опубликовать некое известие, несмотря на сомнения, которые меня при этом одолевают.

Дело в том, что…

Ну, как бы это сказать поделикатней?

Эээ…

Ну, словом, вот так — в студенческие годы фамилия Володи была не Ворошилов, а Калманович, вот. Студент Владимир Калманович. В Эстонии в те годы — а поступал он к нам году в 1953–м или 1954–м — носителей такой фамилии принимали в Государственные учебные заведения, было, было такое. А героическую фамилию на «-ов» он взял к концу учения; кто‑то объяснял, что это была фамилия жены. И вообще, фамилия эта не от полководца произошла, а от глагола «ворошить». Да и выбора, вероятно, не было.

Если кто‑либо собирается задним числом осудить Калмановича за то, что он стал Ворошиловым, то на мою поддержку он рассчитывать не должен. Способы борьбы с абсурдным и беспощадным режимом были столь же разнообразны, как были разнообразны цели. Великая цель взорвать режим мало кому приходила в голову в пятидесятые годы, а если приходила, то в идеальной форме, поскольку планы реализации идеи были абсурдны сами по себе. Я полагаю, если еврейский юноша ставил себе цель выжить и реализовать себя, то это само по себе уже было вызовом власти, которая ставила себе относительно юноши противоположную цель. Каждый использовал подручные средства, то есть те, которые были под рукой. Вот и все[30].

Но бьют, как известно, не по паспорту. В бумагах написано Ворошилов, а лицом чистый Калманович, да и поведением тоже: хочет показаться умнее других, и вообще — выделывается; все не как у истинно советских людей…

Таковы примерно были мои предположения о причинах гнева исторического скульптора.

Между тем, председатель Госкомиссии продолжал громить.

— Вот, дипломник поленился, не захотел изучить эпоху, костюмы, как полагается… Доверился какому‑то художнику!

Тут в зале произошло движение, а сидевший рядом с Алешиным наш молодой тогда ректор тронул его за рукав и стал что‑то шептать. Но председателя было уже не сбить.

— Тут мне говорят, что это знаменитый художник. Много нынче знаменитых развелось…

Это было, конечно, смешно: Алешин публично сел в лужу. Но и не смешно тоже. На бумаге не воспроизвести интонационную кривую последней фразы, вельможно — пренебрежительно — брюзгливо — брезгливую, с повышением голоса и растянутым ударением на первый слог — мнооога нынче… — настоящих‑то знаменитых мы знаем, небось, сами оттуда.

Нелепость и безграмотность обвинений, мерзкое барство, а пуще всего — очевидная жидоедская подоплека алешинской выходки придали мне духу. Я оказался не один, за Володю заступился его руководитель, еще кто‑то стал возражать… Володя в ритуальном заключительном слове тоже огрызался. Словом, как говорили в те времена, «был дан отпор», и госкомиссия «не пошла на поводу» у председателя.

Володя успешно защитился, получил диплом и уехал в Москву. Мы потеряли его из виду.

Спустя годы на экранах появилась игра — и как‑то выяснилось, что ее затеял и ведет Владимир Ворошилов. Я говорю «как‑то выяснилось», потому что у нижеподписавшегося очень долго не было телевизора; народный аппарат появился у нас в доме поздно, где‑то в конце восьмидесятых, когда стало возможно смотреть передачи из Финляндии. Известие о Ворошилове принес мой коллега, у которого телевизор был.

Несколько игр, в разные времена, я видел. Этого мало, и то, что я решусь сказать, — не более чем замечания случайного прохожего, хотя и заинтересованного.

Взрослый и знаменитый Ворошилов — это игра, сейчас ее даже стали писать с большой буквы: Игра. Как только слышишь это слово, сразу на память приходят два классика XX века — Герман Гессе и Иохан Хёйзинга. Последний в своей непревзойденной книге, одной из самых гуманных, какие я знаю, представил образ беспорочно играющего человечества. Это он говорил, что игра есть добровольное действие или занятие по добровольно принятым, но совершенно обязательным правилам, с целью, заключенной в нем самом, сопровождаемое сознанием «иного бытия», нежели «обыденная» жизнь. Нигде более сознание иного бытия не бывает столь острым, как на театре; неудивительно, что игру «Что? Где? Когда?» придумал человек насквозь театральный, а особый поворот ей придал человек насквозь интеллектуальный. Гессе рассказал, сколько жизни требуется, чтобы стать Магистром игры. Владимир Ворошилов явил себя народу уже готовым Магистром; как он себя готовил — я не знаю. Более того, он явил себя даже и не магистром, а кем‑то бесконечно большим: богом Игры. Он был ее создателем — и присвоил себе атрибуты Творца. Первым из них было божественное всезнание. Он знал все, совершенно все, не могло быть ничего такого, чего бы он не знал; он не был носителем знания, он был самим Знанием. Абсолютное знание ставило его вне мира играющих, вопрошающих, отвечающих, угадывающих, вспоминающих — что и было подчеркнуто его невидимостью. Это словно бы про него говорил Моисей: «Глас слов Его вы слышали, но образа не видели, а только глас». Глас приходил извне пространства игры и был непререкаем — как гром.

Тут все было продумано и доведено до последней шлифовки. В отличие от других историй творения, Владимир Ворошилов сотворил совершенный мир. Это было столь же блистательно, как и опасно, поскольку его невозможно было улучшить. Мир игры мог либо деградировать, либо расти количественно.

Вырожденные формы мы увидели в многочисленных подражаниях и вариантах, где состязание в сообразительности уступило место более или менее успешным раскопкам в овощехранилищах памяти. Вообще‑то, иметь хорошую память полезно, но все помнить вовсе не требуется — надо знать, где искать. К тому же, подражания никак не могут состязаться с Игрой в отношении зрелищности.

Количественно обогащалась сама Игра — именно за счет пышного, тропического разрастания зрелищного начала. Театральный темперамент постановщика и декоратора переливался через край, и его собственная игра подтопляла берега главной Игры. Так мне показалось, когда я смотрел поздние передачи.

Так или иначе, а творение Владимира Ворошилова остается уникальным и нераздельно слитым с его личностью. Уход создателя означает конец Игры; они вместе только что стали историей.

Желтое издание с человеческим лицом

Среди немногих раритетов в моей библиотеке хранится небольшая брошюра, вот ее данные:

И. Голомшток, А. Синявский. Пикассо. Москва: Издательство «Знание» Всесоюзного Общества по Распространению Политических и Научных Знаний, 1960. Цена 1 р. 85 к. С 1/1 1961 — 19 коп.

Игорь Голомшток — мой коллега, искусствовед, мы с ним познакомились в начале 50–х гг., когда он — в незавидной роли служащего Дирекции выставок и панорам — привозил в Таллинн всесоюзную выставку дипломных работ; я даже написал тогда рецензию, полагаю — чудовищную, это была первая или вторая проба моего критического пера. Несмотря на законченное высшее образование, я в живом искусстве не понимал ничего, ну — почти ничего.

Позднее, к моменту выхода книжки о Пикассо, Игорь уже работал в Музее им. Пушкина. Кто такой Андрей Донатович Синявский — объяснять не надо.

То, что такая девятнадцатикопеечная книжка увидела свет, было само по себе чудом. Никакое солидное издательство — ни «Искусство», ни «Изобразительное искусство», ни, тем более, процветшее к тому времени издательство Академии художеств — такую книжку бы не взялось печатать. Она вышла в маргинальном, незаметном для стражей доктрины издательстве — в легко уязвимой бумажной обложке, с серыми репродукциями, да и то, надо полагать, по инициативе и под покровительством Ильи Эренбурга, который снабдил книгу отрывком из своих воспоминаний о Пикассо. Упоминаний о прогрессивных взглядах художника, его членстве в коммунистической партии, о его участии в т. наз. борьбе за мир там предостаточно, без этого никакой разговор о Пикассо не был возможен. Но вообще‑то книжка была для своего времени серьезная и хорошо, умно и с тактом, вводила неискушенного и одураченного соцреалистической риторикой отечественного читателя в мир великого мастера.

вернуться

30

В 1973 году толстый московский журнал заказал мне статью об эстонских графиках, Алексе Кютте и Кальо Пыллу. Их выставка незадолго до того была в Москве; журнал пожелал на нее откликнуться. Я статью написал. Спустя некоторое время мне позвонил по телефону заведующий редакцией. Он сказал, что статья журналу подходит, но есть одна проблема. Редактор просил узнать, продолжал он, стесняясь, нет ли у меня какого‑нибудь псевдонима, под которым я печатаюсь, скажем, в эстонской прессе. «Поймите меня правильно, — добавил он — специфика нашего журнала такова, что…» Я отвечал, что псевдонима нет, я выступаю с открытым забралом. Статейка появилась под дурацким заголовком, за который я ответственности не несу, но с моей подписью — невзирая на специфику журнала. Назывался специфический журнал так: «Дружба народов». Я вспоминаю эту историю, признаваясь тем самым, что я к столь простым средствам не прибегал. Но я не готов осуждать тех, кто боролся за себя более наступательно.

80
{"b":"191114","o":1}