Лучше бы эта чаша меня миновала. Но — что было, то было, а кое‑что, может, и следует сохранить, если не для поучения, то хотя бы для памяти и для пресечения возможного исторического вранья. Перефразируя коллегу Джорджо Вазари, любившего говорить красно, — чтобы вырвать хоть что‑нибудь из прожорливой пасти времени.
Замысел монументальной истории был абсурдным изначально. Будущие «народы СССР» принадлежали к различным культурным ареалам, некоторые сложились в этнокультурные общности раньше, другие позже, между ними в прошлом было иногда мало сходного, а то и вовсе ничего. Если бы культуры могли себя прогнозировать на века и тысячелетия вперед и предвидели в дальнем будущем свое вхождение в единое культурное целое «советский народ», как выяснилось — эфемерное, стрела их развития была бы ориентирована иначе. Но футурологическая прозорливость никогда не была сильной стороной культурного самосознания. В одном и том же XV в. в Самарканде возводили медресе Улугбека, в Москве Аристотель Фиораванти, проектируя Успенский собор, приспосабливал ренессансное пространственно — объемное мышление к требованиям владимирской архитектурной традиции, а в Вильнюсе поднималась позднеготическая церковь св. Анны. Ни подданные хана, ни подданные Ивана III, ни подданные Ягеллонов никак не могли предвидеть, что их дальние потомки станут народами СССР. «Искусство народов СССР» как некое историческое целое было очередным продуктом идеологического мифотворчества, у изобретенной истории на самом деле не было единого предмета. Она была обречена стать механической суммой рядоположных историй, каковой и стала.
Иначе говоря, тень советского единства была отброшена в прошлое — вплоть до каменного века. Но туда же были отброшены тени советских разграничений. Не было, кажется, ни одного заседания редколлегии, где не разгорался бы спор между представителями Литвы и Белоруссии — ведь надо было по справедливости разделить наследие тех времен, когда политическая и этническая карта этих мест выглядела иначе. Каждая республика перетягивала памятники в свою историю. Хорошо еще, что не были советскими республиками в те времена, скажем, Польша, или ГДР, или даже Австрия — в противном случае дележ был бы еще более драматическим.
Бывали сражения и другого рода. Когда дело только начиналось — и даль свободного многотомника была неясно различима, — в Таллинн приехала молодая и подающая надежды коллега, сотрудница того самого сектора искусства народов СССР, под руководством которого проектировалось монументальное сооружение. Дама эта в дни свободолюбивых иллюзий раннехрущевской поры занялась искусством Прибалтики, где ее привлекла созвучная времени доктринальная раскованность. Тем временем произошел скандальный визит Хрущева в Манеж, а за ним последовала кампания по перевоспитанию заблудших мастеров искусств. Время потребовало иного созвучия — и даме пришлось перенастроить духовный аппарат. Теперь она ходила по мастерским художников, которыми не так давно восхищалась, и со страстью указывала им, что они на ложном пути. «Я верю Партии!» — добавляла она с нужным придыханием.
Но главная цель ее приезда была иная. Поскольку я представлял в редколлегии Эстонию и отвечал за тексты об эстонском искусстве, ей необходимо было договориться со мной о некоторых деликатных замыслах. Деликатность замыслов сочеталась с простотой: даме хотелось писать самой многие разделы истории эстонского искусства, чем больше, тем лучше. Свои мотивы она не скрывала. «Вы понимаете, — втолковывала она мне, — возможны премии!» Некоторые люди умеют смотреть далеко вперед. Вот выйдет в свет десятитомный труд, полный советского патриотизма и правильно, т. е. телеологически, истолковывающий историю искусства нескольких культурных регионов, — так почему будет не дать ему Государственную премию, даже Первой степени, почему же нет! Ну — Второй. Но тогда ведь не всем дадут, авторов не счесть, дадут тем, у кого больше других написано. Значит, надо написать как можно больше… Требовалось мое согласие. Разумные вычисления коллеги, однако, на меня не произвели впечатления. Я сказал ей со всей твердостью, на какую был способен, что так дело не пойдет, что эстонские разделы будут писать те авторы, которые исследовательски занимаются соответствующими темами, их в Эстонии достаточно. Моя твердость мне впоследствии дорого обошлась. А поскольку дама сидела в Москве, в самом секторе, то ей время от времени удавалось урвать куски…
На очередном собрании редколлегии в Москве выясняется, что всезнающая коллега уже написала большой раздел — по археологии всей Прибалтики, он в первом варианте готов, пора его обсудить. Я признаю, что обсуждать такую тему я не в состоянии из‑за собственной некомпетентности; в отличие от московской дамы, я об этих вещах не осведомлен. Но могу предложить решение — в Эстонии работает крупнейший специалист по археологии Прибалтики, академик Моора, давайте попросим его дать отзыв. Со мной полностью соглашаются коллеги из Литвы и Латвии.
Вернувшись в Таллинн, я передал машинописный экземпляр археологического сочинения академику. Когда я позвонил ему некоторое время спустя, он сказал, что только начал читать, там есть ошибки, он их исправляет по ходу чтения, и попросил дать ему время. Я дал ему время, но передержал — позвонив в другой раз, я услышал, что начался полевой сезон, академик на раскопках. Впрочем, он оставил мне пакет. В пакете была рукопись и отзыв. Первые страниц десять рукописи были испещрены поправками педантичного ученого, далее пометок не было. Зато в отзыве было написано, что править всю рукопись невозможно по причине обилия ошибок и нелепостей. Очевидно, на десятой странице терпеливый академик осатанел.
Я отправил рукопись и отзыв в Москву — без комментариев. Все было ясно. Следующий съезд редколлегии был посвящен уже другому тому — другие дела, другие страсти, другие события. Некоторые были настолько занимательны, что отодвигали в тень насущные проблемы истории искусства народов СССР.
Украину в редколлегии представлял видный человек — то ли зав. сектором, то ли директор соответствующего академического института, сейчас уже точно и не помню, — Турченко по фамилии. Крупный, чернявый, с крепкой шеей, он выделялся даже на фоне Академии художеств своей идеологической прочностью. Говорил он всегда весомо, неторопливо, авторитетно, партийная точка зрения была очерчена ясно и неколебимо, — казалось, мы слышим голос самого Центрального Комитета. В деликатных случаях он выражался с неменьшей определенностью, указывая, что тут партийный взгляд еще окончательно не установлен, надо обождать. Между тем, отстаивая везде и всегда партийную позицию, он гармонически сочетал общественное и личное. Сотрудничество с Научно — исследовательским институтом Академии не прошло даром — вскоре он защитил там докторскую диссертацию. Затем, спустя недолгое время, на него пала полугодовая или годовая, тоже не вспомнить, стипендия ЮНЕСКО, он провел ее в Соединенных Штатах, разыскивая там следы американо — украинских художественных связей. Сотрудничество с ЮНЕСКО тоже не прошло даром: вскоре он был назначен на должность руководителя отдела музеев этой организации — с местом пребывания в Париже. Не знаю, каков был его музейный опыт, но положенный срок ссылки вдали от родины, добрых пять лет, он там отбыл. Понятно, что, ведая музеями мира, он уже не мог участвовать в работе нашей скромной редколлегии — его заменил другой коллега.
И вот однажды, когда очередной раз в бывшем щукинском дворце собралась редколлегия, москвичи тихонько, шепотом, стали пересказывать приезжим удивительный слух: говорят, что по окончании каденции Турченко не пожелал вернуться, но, как тогда это называлось, выбрал свободу. Украинский коллега полностью подтвердил все сведения: да, Юрий Яковлевич в последний день вежливо попрощался со своими сотрудниками в ЮНЕСКО, а на другой день исчез — и вынырнул в облике человека, не согласного с культурной политикой советской власти, а если по — нашему, то в качестве невозвращенца, клеветника и предателя. Более я о Турченке не слыхал, боюсь, что в свободном мире его ученая карьера не задалась.