Литмир - Электронная Библиотека
A
A

После Обсуждения молодежная газета предложила трансформировать доклад в статью. Художнику К·, уж не знаю каким образом, стало известно о таком повороте дела, и он стал убедительно и хрипло просить меня смягчить интонацию абзаца, посвященного его произведению. Я, конечно, смягчил — и по слабости характера, и по принципиальным соображениям, ибо сам лансировал плюрализм! С этим мягким местом статья и вышла.

Вскоре оказалось, что художник заходил с хриплым творческим разговором не только ко мне.

Надвигался очередной съезд художников Эстонии: демократия соблюдалась неумолимо, каждые два года, хоть умри, а съезд должен быть. Вечером накануне съезда — этого, как мы помним, требовал социалистический характер демократии, — партийную группу Союза пригласили в ЦК на дружескую беседу и, во избежание самотека, дали ряд советов. Поздно ночью мне позвонила коллега и приятельница Хелене Кума, коммунистка, и предупредила, что перед секретарями ЦК, Первым и Вторым, лежала газета с моей статьей, исчерканной красным карандашом, и что секретари меня откровенно и по — партийному критиковали за формализм и ревизионизм, а секретарь Ленцман, в прошлом учитель истории, остроумно заметил, что не случайно у меня и фамилия такая. Он не мое еврейство имел в виду, а нечто еще худшее, если такое возможно. Был у меня однофамилец, Эдуард Бернштейн, ревизионист, вынувший, как известно, из марксизма его живую душу, то есть отрицавший необходимость пролетарской революции и стоявший на том, что движение — все, а цель — ничто. Ленцман намекал, что склонность к ревизии Учения передается не генетическим, но семиотическим путем — вместе с именем, которое, как известно, занимает в мире слов особое место. Как бы там ни было с теорией, но Кума была обеспокоена и считала своим дружеским долгом приготовить меня к дальнейшим неприятностям. И ей, и мне было ясно, что это партийный художник — реалист своевременно обратил внимание партийного руководства на вредную активность одного критика.

Наутро я пришел в институт читать очередную лекцию. В коридоре меня встретил Оскар Раунам, проректор; мне даже показалось, что он меня подстерегал. Раунам предложил пройти в его кабинет и присесть. Затем он осведомился, знаю ли я, что вчера вечером говорилось на мой счет в ЦК. Я отвечал, что знаю. «Вот и хорошо, — сказал Раунам. — А то я хотел вам рассказать». Я поблагодарил. Уже выходя из кабинета, я вспомнил ход дел на предыдущем съезде, развеселился и добавил: «Знаете, Раунам, я бы не советовал Ленцману ругать меня на съезде — меня могут еще куда‑нибудь выбрать…»

Шуточное предположение оправдалось: через день волею съезда я вознесся из административного ничтожества в правление Союза и еще выше — в президиум правления. Таково было побочное следствие первой молодежной выставки для меня лично. Спустя несколько лет я был вознесен еще выше — и стал членом правления всесоюзного Союза художников… К добру ли?

Если не считать неудачников и счастливчиков, все люди живут одинаково плохо, но живут они плохо на разных этажах. Это этажное самолюбие представляет собой сегодня для человека, которому, в общем, не очень‑то виден смысл его жизни, чрезвычайно заманчивый заменитель.

Такой вот простой и мудрый афоризм принадлежит, к сожалению, не мне, а Роберту Музилю. В некотором смысле он и про меня.

* * *

Это был разгар оттепели — начало 60–х годов, время расцветающих иллюзий, колыбельные годы шестидесятничества. В Таллинн приехал журналист, заведующий отделом искусства в журнале, который сам по себе был символом обольщений хрущевской поры. Юрий Максимилианович Овсянников был из «Юности». Высокий, с ранней, верней — молодой сединой, безупречно элегантный, чуть картавящий — или грассирующий? — он ходил по мастерским молодых художников, где готовили закваску другого, не соцреалистического искусства, смотрел, завязывал дружбы, быстро и хорошо запоминал. Спустя два десятка лет безошибочно спрашивал — ну, а что Олав? А Энн?

Не помню, кто нас познакомил. Мы легко поняли друг друга, и он заказал мне статью о молодых художниках Эстонии. Статью я написал, собрал репродукции, отправил в журнал, материал — как это называется на специальном языке — приняли, а там начался сокрытый от глаз провинциального автора издательский процесс. Автор занялся другими делами. Столичная жизнь, между тем, не стояла на месте.

Искусствоведческий эпизод руководящей деятельности Н. С. Хрущева ближе к нашим дням уже был описан достаточно подробно[19]. Однако в народной памяти все еще плавают обломки мифов, сотворенных казенной пропагандой и массовым воображением.

Для связности повествования (и для первоначальной мифографической дезинфекции) напомню о том, что знаю со слов, в достаточной мере надежных, и из воспоминаний очевидцев.

Хрущев одно время пытался симулировать глубоко противную его партийной натуре нейтральность по отношению к художественным процессам. Наскоро скроенный миф о ленинском художественном либерализме был подкреплен извлечениями из соответствующих мемуарных подвалов — не любил, мол, Ильич, левое искусство, но разрешал, признавался, что не понимает, и переадресовывал к Анатоль Васильичу… Чего только не найдешь в мемуарах![20] Хрущевское притворство мало чего стоило, достаточно вспомнить судьбу Пастернака. Но там, где нутро терпело, Главный понуждал себя поступать по пасторальной выкройке «ленинских принципов руководства искусством».

Дементий Алексеевич Шмаринов, лицо, приближенное к вершинам, рассказывал мне о визите Хрущева на очередную Всесоюзную выставку — в Манеже, разумеется. Передаю его рассказ своими словами. Пока Хрущев со свитой, в окружении допущенных художников — ну там, самые народные, академики, руководители Союза художников, президиум Академии художеств — переходил из одного отсека в другой, выслушивая авторитетные пояснения, один знаменитый живописец упорно топтался в кубикуле, где висела его картина, и ждал, когда кортеж доберется до его творения. («Его не интересовало, — критически заметил в этом месте повествователь, — что Никита Сергеевич думает о произведениях его коллег!») Живописец этот был Александр Лактионов, слава советского искусства, знамя подлинного реализма. Нынче его «Письмо с фронта» или «Вселение в новую квартиру» ушло бы на аукционе Сотбис за большие миллионы. Да и та картина, о которой речь, собрала бы недурную сумму[21] — только шиш, не дождутся они нового Сталина, который будет распродавать национальные сокровища.

Картина называлась по — газетному, без лишних затей: «Обеспеченная старость». С беспощадной лактионовской правдивостью был написан ковер, мягкий диван, кресла, детали царственного интерьера, где разместились старые актеры, обеспеченно коротающие закатные дни в специальном приюте. Актеры блаженно улыбаются. За их спиной цветущая девушка, подобие тициановой Лавинии — неужели всего лишь подавальщица? нет, скорее уж аллегория изобилия, прямо Церера, — высоко поднимает роскошную вазу с фруктами, которые театральные эмериты едят, когда им этого хочется. В данный момент, как видно из картинной ситуации, никому не хочется. Но изобилие присутствует здесь как перманентно открытая возможность.

Перед этой картиной, по жанру — групповым портретом — натюрмортом, и стоял ее создатель, ожидая прибытия Никиты Сергеевича. Наконец, сбылось. Лактионов — видный мужчина, с очень белой кожей, которую эффектно оттеняла очень черная борода и черные волосы, — быстро протолкался к руководителю партии и не чинясь спросил прямо, каково его мнение о выставленной здесь картине. Хрущев (видимо, вспомнив о Ленине) отвечал, что он — не специалист, в искусстве не разбирается, пусть решают знающие люди. Лактионов, однако, настаивал:

— Ну вам, Никита Сергеевич, нравится моя картина?

— Еще раз повторяю, товарищ Лактионов, — упрямился Хрущев, — я в вопросах искусства не разбираюсь; и вообще, скажу вам, у нас в политбюро существует согласие по всем вопросам, кроме вопросов искусства, тут разные мнения…

вернуться

19

Я бы советовал прежде всего прочесть воспоминания участника студии Э. Белютина, художника и поэта Леонида Рабичева «Манеж 1962, до и после» в журнале «Знамя» (2001, № 9), Нины Молевой — «Манеж, которого никто не J видел» (Москва, 2003, № 3), Владимира Янкилевского — «Манеж, 1962» (Еженедельный журнал, № 096, 18.11.2003); известный московский искусствовед Юрий Герчук пишет книгу об этом событии, но она, по — видимому, пока еще не вышла.

вернуться

20

Извлечения из ленинского наследия, наделяемые силой «ленинских норм», быстро подбирались по потребности. Если для случая 1960 года, о котором сейчас будет рассказано, легендарное «обратитесь к Анатолию Васильевичу» можно было принять за образец, то спустя два года из сокровищницы политической мысли извлекали совсем другие модели. «Исходя из вышеприведенных документов — отрывка из воспоминаний Н. К. Крупской и двух записок В. И. Ленина — можно сделать вывод о том, что В. И. Ленин не только не был сторонником позиции невмешательства в дела искусства, но и решительно вмешивался, когда видел, что советскому искусству угрожает опасность отрыва от жизни народа, от выполнения своей главной задачи — содействовать построению коммунистического общества. Такую опасность Ленин видел в деятельности пролеткультовцев и футуристов». (Это — из издания 1962 года: Борьба за реализм в изобразительном искусстве 20–х годов. Материалы, документы, воспоминания. М.: Советский художник. С. 62.)

вернуться

21

Я мог бы привести множество подтверждений сказанного, теперь нет ничего моднее. Вот одно, достаточное незатейливое, для примера. «Вырванные из своего идеологического контекста полотна передвижников или классиков соцреализма сегодня могут быть увидены заново — просто как произведения искусства», — пишет нынче, торопясь за веком, обозреватель авторитетной газеты. Пора, значит, судить наше прошлое с трансисторических позиций, так сказать — sub specie aeternitatis, или, по — нашему, по — искусствоведческому, — «…исходя из пластических ценностей». Цитирую дальше: «Эль Лисицкий, Александр Родченко, Владимир Татлин интересны и в, и вне идеологии. Александр Дейнека, Александр Самохвалов, Владимир Лебедев — очень советские и очень хорошие художники. Павел Корин, Александр Лактионов — достойные ученики Михаила Нестерова и Исаака Бродского» (Приложение к газете «Коммерсантъ» № 170/П (3254), 12 сентября 2005). Пластические ценности живописи Лактионова мы сейчас обсуждать не будем, хотя я мог бы по этому поводу кое‑что заметить. Скажу лишь, что абсолютная позиция дается мне с трудом, мешает живая память, которой — к счастью или к сожалению — лишены коллеги следующих поколений. Слишком ясно вижу контекст. Любопытно, однако, отметить, что с конца минувшего века мировая искусствоведческая мысль снова обратилась к пристальному исследованию исторических контекстов, так что отечественное внимание к абстрагированным пластическим ценностям, к элиминации значений возвращает нас к устаревшим интеллектуальным веяниям начала, ну — первой половины двадцатого века.

63
{"b":"191114","o":1}