Мои честные уроки будут губительны для их карьеры — позволяет ли это моя совесть?
Первое соображение Жозефина отвергала. Сказать, что она была бесстрашна, я не могу. Конечно, она боялась. И неприятностей у нее было более чем достаточно. Но судьба ее сберегла, из советской школы ее не выгнали, доучила до пенсии.
Со вторым было труднее, поскольку оно содержало внутренний конфликт: направо пойдешь — худо, налево пойдешь — худо… Решать приходилось каждый день. И я знаю, как она выбиралась из тупика. Сублимированный феномен господина Журдена: Жозефина наверняка не знала, что такое метауровень, но пользовалась методом стихийно. Она говорила своим ученикам примерно следующее.
Вот это, это и это — безусловно ложь. Вот это, это и это — плохая литература или вовсе не литература. Эти и эти оценки — конъюнктурное хамелеонство. На самом деле все обстоит так‑то и так‑то. Но если вы хотите успешно окончить школу и поступить в какой‑нибудь институт, вам придется принять навязанные правила игры и солгать по казенным выкройкам. Тогда вы должны сказать так‑то и так‑то. Но только раз!
Решение внутри ситуации было заменено на объективное описание ситуации извне. Но тем самым детям был преподнесен совсем другой урок — они узнавали о возможности и необходимости самостоятельного морального выбора. Правда, можно было изменить ракурс обсуждения и предъявить учительнице счет: не принимая собственного решения, ты перекладываешь ответственность на плечи вот этих подростков! Более того, ты поощряешь их на то самое двуязычие, которое было судьбой и привычным проклятием большей части отечественной интеллигенции!
Ну, не знаю, не знаю. Не знаю, смог ли кто‑либо придумать лучший выход из уродливой — уродливой по определению — ситуации, где ответственность спорила с ответственностью в безнадежном противостоянии. Я не могу согласиться с выкриками непримиримых максималистов, изданными задним числом. Тут, у поздних обличителей, свободные слова без ответственности, а там — ответственность за поступки в напряженном поле несвободы. Попробуйте‑ка сами! Так или эдак, а незапятнанную белизну одежд сохранить было трудно. Вот слова самой Жозефины, как всегда честные и беспощадные к себе.
«Несмотря на любовь и ласки моих выпускников и их родителей, я, отбыв срок, не останусь больше — я не буду сверх- срочницей, пусть другие пашут эту ниву… Я выхожу из корпорации с замаранной совестью. Нет, я не король, который высоко держит свое знамя. 90 человек кончали у меня в этом году, и все 90 выдержали. И так во всем городе, во всей области. И это, оказывается, вовсе не трудно: нужно только исходить из идеи целесообразности.
И вообще нельзя пахнуть ландышем, сидя в горшке с г…. Мне надо уходить, пока мои ученики меня не заложили, ибо есть (есть‑таки!) вещи, кт. я не выговариваю, а если выговариваю, то после вступления: „это все вранье, но авторы, экзаменационных билетов хотят, чтобы вы им сказали то- то и то‑то. Ответите на экзамене и забудьте, больше нигде не повторяйте“. Они знают, что я уважаю Александра/ И/саевича/ и А[ндрея/ Д[митриевича) и терпеть не могу М/ихаила/ Александровича] и КГБ. Однако никто на меня не наклепал и, вероятно, уже не наклепает: в будущем году у меня 4–й и 8–й классы. В 4–ом „прибежали в избу дети", а в 8–м все есть для того, чтобы сесть, но аудитория больно соплива, так что обойдется».
Написано, как видно, за год до выхода на пенсию.
Постойте, я еще не все сказал. Школа школой, там было не избежать двойственности. Но была еще иная жизнь — и там можно было предпринять нечто для разложения самой лживой и давящей системы. Даже зная, что эти попытки могут дорого обойтись и, скорее всего, обречены на неуспех. Ибо в те вязкие годы самые мудрые не могли предвидеть обвального кризиса в конце века.
Жозефина стала участницей диссидентского движения. Такое вот приложение принципа дополнительности.
* * *
* * *
В этом месте я позволю моей ярости вырваться на волю.
Где‑то в девяностых годах, когда я еще читал «Литературную газету», в статье одного критика мне попалось на глаза такое крепкое слово — диссидюги. Критик в то время принадлежал к самой что ни на есть прогрессивной формации, был знаменосцем литературного постмодернизма и апологетом писателя- эстета Сорокина. С позиций деконструкции раскованный постмодернист припечатал диссидентов словечком, которое удачно высмеивает негодников и в то же время указывает на их угрожающую вредоносность.
Оплевывать диссидентское движение, винить диссидентов во всех бедах России стало модным занятием умников всякого рода — интеллектуальных петиметров, евразийствующих, патриотов, тоскующих по великому советскому прошлому, других патриотов, тоскующих по самодержавию, третьих — тоскующих по лучезарно — подлинным дохристианским временам, и еще четвертых, провидящих особое и великое будущее России — сколько патриотизма в одной, отдельно взятой, стране! — а еще различной окраски монархистов, святош, циников, бесцветных конъюнктурщиков и, разумеется, людей охранки, которые первее всех нынче у пирога. Эти‑то должны помнить, как диссиденты, оправдывая их охранное существование, доставляли им в то же время множество хлопот.
За поношение диссидентов не отправляют в лагеря, не пытают годами в психушках, не изводят слежкой, не ведут душеспасительные беседы в лубянских и других кабинетах, не запугивают… Критикуй себе, сколько душе угодно, в твоей критике есть нечто похвальное. В отличие от критикуемых, которым за свои убеждения приходилось платить твердой валютой — здоровьем, нервами, благополучием близких, жизнью[7]. Ладно, вообще‑то не о критиках речь. Согласимся в том, что нынешнее антидиссидентство грязно и бессовестно. Тут еще одно прибежище негодяев.
Кто бы мог подумать, что вот эта Жозефина, Жозенька, может быть таким каменным конспиратором. Она удивительно твердо умела молчать, если находила нужным. Только в самые последние годы, в сущности — в нашу последнюю встречу, она намекнула мне, что знает куда больше бернштейновских семейных тайн, чем я бы мог заподозрить. Но не стала рассказывать. Этих людей больше нет, зачем тревожить память о них. Так и осталось. И про ее диссидентские дела я знаю немногое, без деталей. Как‑то я привез ей пишущую машинку, хорошую, не какую‑нибудь там «Москву», а немецкую, то ли «Эрику», то ли «Рейнметалл», в те времена это была ценность, на ней можно было печатать. Когда я заехал в Элекросталь через год, Жозя, между делом, со смешком сказала, что эту машинку я никогда больше не увижу, потому что она на надежном хранении в кладовках КГБ. Недолго послужила она делу подрыва советской власти, увы. Но как машинка попала в недра охранки, я так и не узнал. Вот так. Попала.
Кстати о машинке.
«Преимущественно женскими были три сферы деятельности в диссидентском движении: (1) машинописные работы самиздата (машинистки); (2) налаживание контактов, осуществление информационного обмена между диссидентской средой на воле и местами заключения, осуществление связи с Западрм („связные“); (3) создание и поддержание в своих квартирах „открытых домов" диссидентского движения, в частности, домов „центров помощи“ и „центров информации", которые были узловыми точками его инфраструктуры (хозяйки „открытых домов“)».
Это цитата из объективного, очень даже наукообразного социально — психологического исследования о женщинах в диссидентском движении[8]. Бесчеловечность ученой интонации не мешает признать — все верно. Вот — вот, машинописные работы. Поработала машинка и упокоилась где следует. Раздобыли другую. Я знаю, что деятельность Жозефины хорошо подпадала также под пункты 2 (контакты, информационный обмен) и 3 (открытый дом). Поэтому, в частности, на площадке лестницы, где была ее по — советски компактная двухкомнатная квартирка, нередко тосковали т. наз. топтуны. Служба, надо сказать, собачья — стоять часами, смотреть и запоминать: кто туда и кто оттуда. Видел я их своими глазами, когда приезжал. И они меня, надо полагать, своими. Служба есть служба. Впрочем, надрессированы они были, скорей всего, не на меня.