Но это так, проблески. Куда сильнее была вездесущая, окутывающая идеологически — воспитательно — пропагандистская субстанция, в которую постоянно погружали детское и юношеское сознание: школа, газета, пионерская и комсомольская жизнь, журнал «Пионер», дворец пионеров, радио, собрания, митинги, парады, книжки, торжества. В детстве все это воспринималось как данное и незыблемое мироустройство. Однако к шестнадцати годам — а Жозефине уже девятнадцать исполнилось — голова достаточно созрела, чтобы услышать и задуматься. Недели, проведенные со Шломьюками, были первой школой сомнения.
Помню, как я брел в очередной раз из Багдада в колхоз. Мир вокруг экзотически прекрасен. Дорога — аллея обсажена диковинными деревьями — ствол заканчивается толстым кулаком, из которого торчат во все стороны тонкие голые веточки. По обе стороны — хлопковые поля, а в глубине долину замыкают призрачно — хрустальные пики горного хребта. Если обернуться, то с другой стороны такая же декорация. Идти более десятка километров, и в голове тянутся бессвязные мысли: вон за долиной горы, за горами, небось, следующая долина, потом опять горы, а между тем поверхность Земли медленно изгибается, ибо Земля шарообразна… постой, а шарообразна ли Земля?
Таково было последействие вечерних бесед со Шломьюками.
Они были славные, чистые и честные, добрые люди. Горестное co — бытие тоже сближает. Многое совершалось вместе. После того как поклонник Жози и вестник власти объявлял прекращение довольствия, приходилось совсем туго. Ночами мы ходили воровать колхозные дрова: я в паре с Жаном занимался преступным промыслом непосредственно, а Жозефина стояла на шухере. При этом нам было весело!
Шломьюкам тоже удалось выбраться из благословенной Ферганской долины. Позднее, как только стало возможным, они вернулись в Румынию, но вовсе не затем, чтобы — как старые коммунисты — делать карьеру в новосоциалистической стране. Напротив, вскоре они покинули народно — демократическую Румынию и обосновались в Израиле. Мы с ними долго переписывались — я, отец, Жозя. У меня сохранилось письмо Реи от июня 1973 года, из Тель — Авива, на сравнительно неплохом русском. Ничего из политического просвещения, знали они, что такое переписка с заграницей, да еще с такой специфической… Жизнь, болезни, общие знакомые, то да се. Ну, и напоминание о ферганских днях:
«…Ты был еще юношем и мы уже пожилые люды когда встречались и считаем чудом факт, что ты сохранил нам твою симпатию и дружбу. Что мы Вас не можем забить естественно, ибо без Вас первую зиму войны не пережили бы».
Сохранили мы симпатию, дружбу и память, и еще нечто важнейшее — благодарность за пробуждение интеллектуального зрения.
Боюсь, что несчастный Мойше не вернулся ни в Румынию, ни в Израиль. Скорее всего, лишившись нашего нищенского покровительства, он погиб от голода в цветущей Ферганской долине…
Ферганские дни были последние, когда мы с Жозей жили рядом. Позднее уже только встречались — гостили, заезжали на денек — другой.
* * *
* * *
Сегодня, когда я пишу эти строки, — 3 июля 2006 года, день рождения Жозефины. Ей бы исполнилось 84, возраст смертный, конечно. Обычно я утром звонил в Израиль, и мы болтали полчасика. Первый день рождения без нее, звонить некому. Остается вспоминать.
Однажды, кажется к моему пятидесятилетию, она сделала мне подарок, который говорит то ли о хитрости, то ли о мудрой предусмотрительности дарителя. Она подарила мне персональный столовый прибор — ложку, вилку, нож. Это мой прибор — трижды в день я прибегаю к его услугам. Каждый раз я беру его с теплым чувством, так называемый внутренний голос, похоже, произносит: Жозенька.
* * *
* * *
Совхоз «Эфиронос», как сказано, находился в Киргизии. Кажется, в Ошской области. Ну, неважно. Жозе надо было учиться дальше, ближайшим возможным местом был Фрунзе, некогда Пишпек, ныне Бишкек, столица республики. Педагогический институт, филологический факультет. Не знаю, кто там преподавал. Возможно, достойные люди, беженцы, доставленные туда из столиц, — военная волна. Позднее туда нахлынет послевоенная волна: воинствующий антисемитизм последних лет сталинского царствования выдавливал на периферию крупных ученых; во Фрунзенском пединституте, я помню, нашел пристанище выдающийся медиевист Осип Львович Вайнштейн — после того как его прогнали с заведования кафедрой в Ленинградском университете. Но это было уже после Жозефины, к тому же ее занимала русская литература, а не западное Средневековье. Ну, не знаю, кто там ее учил, но знаю, что чему ее там не доучили, она — умница и одаренный филолог — доучилась сама. В лучшие или хотя бы менее подлые времена ей бы сулилась научная карьера или карьера блестящего литературного критика. А так, в послевоенном советском обществе, ее ждала роль народного учителя — теоретически почетная, но давно лишенная уважения и достойного денежного содержания.
Большую часть своей жизни она учительствовала в городе Электростали, Московской области. Город — новодел с бездарномонотонной застройкой, индустриальный центр, наполовину засекреченный, с убийственной экологией — данные о ней были более секретными, нежели сведения об оборонных заводах. Ну, что же, везде люди живут, даже хорошие, везде невинные семивосьмилетние детки с букетами отправляются в первый класс, везде их надо учить родному языку и знакомить с родной литературой. Везде есть Отделы народного образования, которые знают и учат, как учить, везде есть горкомы и райкомы партии, они тем более знают как, и везде есть местные органы госбезопасности, где тоже кое‑что знают и кое — кого учат.
Давно я не держал в руках советского стандартного учебника по классической русской или, еще лучше, по советской литературе для старших классов средней школы. Правда, у меня с собой есть советская классика: доклады тов. А. А. Жданова на Первом съезде советских писателей (1934) и о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946). Этого достаточно, чтобы освежить в памяти основы партийного литературоведения, стоит только протянуть руку к книжной полке.
Напоминаю, мать Жози Полина Борисовна не могла солгать даже по мелочам. У ее дочери категорический императив был уже менее категорическим — она могла соврать, что ее нет дома, когда на самом деле она дома была. Но вот лгать ученикам в классе она не могла ни под каким видом. Императив запрещал. А программы были построены на лжи, учебники были полны вранья, да что учебники — сама предназначенная для изучения литература бывала художественно бескачественна и насквозь лжива, будучи, надо признать, своего рода отражением самой обманной реальности.
Перед тем как войти в класс, надо было решить задачу, чьи условия делали ее неразрешимой.
Первое решение: я, как большинство, если не все, подчиняюсь и учу, как написано в программах и учебниках. — Не может быть принято, потому что это противоречит моим убеждениям, а поступать вопреки убеждениям мне не позволяет совесть.
Ну, что же, тогда говори правду! Показывай, где ложь, и давай объективные оценки литературным достоинствам и недостаткам. Как бы это было хорошо!
Но, во — первых, мой бунт очень просто будет обнаружен. Если даже никто не донесет, мое учение скажется в ученических ответах и сочинениях, а их слышу и читаю не я одна. За такие дела в два счета изгоняют из школы, возможно — с волчьим билетом.
Есть и другое возражение. Я себе хозяйка и могу портить собственную жизнь как мне угодно. Но имею ли я право портить жизнь этим ребятам? Им придется строить свое будущее в этой системе — и ни в какой другой. Не надо далеко ходить — после десятого класса многие ребята захотят поступить в институты, им придется писать вступительные сочинения, а там оценивается способность писать правильно сразу в двух смыслах — грамотность весит столько же, сколько говорение по доктрине. Да что вступительные, до того есть еще выпускные…