Азриэль умолк и смотрел на меня изучающе, но когда я открыл рот, чтобы задать очередной вопрос, заговорил снова.
— Тебе не следовало выходить на холод. Ты до сих пор не согрелся, и жар усилился. Выпей холодной воды. Сейчас принесу, а потом продолжим.
Он встал, направился к двери и вернулся с бутылкой. Она стояла возле самого порога, и вода была очень холодной. А меня действительно мучила жажда.
Я смотрел, как он наливает воду в серебряную чашу — не старинную, нет, вполне современную, возможно даже фабричного производства, но необыкновенно красивую. От ледяной воды она тут же запотела. Как бы то ни было, чаша напомнила мне не то святой Грааль, не то потир,[28] не то сосуд, из которого пили древние вавилоняне, а быть может, и сам Соломон.
Прямо перед креслом я увидел еще одну такую же чашу.
— Как тебе удалось создать чаши? — спросил я.
— Так же, как и свою одежду, — ответил он. — Я просто собираю вместе все необходимые частички, стараясь, чтобы они соединились в нужном порядке. Меня нельзя назвать выдающимся дизайнером. Если бы эти чаши создавал мой отец, они были бы великолепны. А я лишь велел частичкам сложиться в сосуды, украшенные в стиле того времени… Я мог бы долго объяснять тебе, как это происходит и каких затрат энергии требует… Но изложил самую суть.
Я кивнул, благодарный и за столь краткое объяснение.
Я опустошил чашу, и Азриэль наполнил ее снова. Я выпил до дна. Чаша, сделанная из серебра высшей пробы, уж точно не казалась волшебной. Я внимательнее рассмотрел ее: классическая чаша для вина на простой невысокой ножке, украшенная выгравированными по краю гроздьями винограда. И все же она была великолепна.
Я бережно держал чашу обеими руками, восхищаясь глубокой гравировкой, и вдруг услышал тихий звук, исходивший из чаши, почувствовал едва заметное движение воздуха, коснувшееся моих ноздрей, и увидел, что на чаше появляются древнееврейские буквы, составляющие мое имя: Джонатан Бен Исаак. Надпись шла по периметру чаши и была очень мелкой, но безукоризненно четкой.
Я взглянул на Азриэля: закрыв глаза, он откинулся в кресле. Он глубоко вздохнул.
— Память — это все, — шепотом проговорил он. — Неужели ты думаешь, что можно считать Господа несовершенным, если мы уверены, что Господь помнит… помнит все…
— Ты хочешь сказать, знает все. Мы же хотим, чтобы он забыл о наших грехах.
— Да, пожалуй, что так.
Он наполнил водой свою чашу — точно такую же, как моя, только без имени — и тут же опустошил ее, потом сел прямо и устремил взгляд на огонь. Грудь его тяжело вздымалась.
Интересно, подумал я, каково жить в мире, населенном такими, как он?
Похож ли этот мир на храм Эсагила, где обитали высокомерные бородатые люди в расшитых золотом одеждах?
— Известно ли тебе, — с улыбкой спросил Азриэль, — что древние персы верили, будто в последнюю тысячу лет перед всеобщим воскресением накануне Судного дня люди постепенно перестанут употреблять в пищу мясо и молоко, откажутся даже от растительных продуктов и будут поддерживать свое существование только водой? Одной чистой водой.
— И тогда мертвые воскреснут.
— Да, восстанут из праха… — Он улыбнулся. — Иногда я, желая успокоить себя, думаю, что могущественные ангелы и демоны вроде меня… что мы и есть та самая последняя разновидность людей… способных жить, питаясь одной лишь водой. А значит, мы вовсе не порочны, а просто достигли высшей ступени развития.
Теперь уже улыбнулся я.
— Кое-кто верит, что наши земные тела — лишь один из этапов развития, а духи — другой и все дело в частицах, как ты и говорил.
— Ты прислушиваешься к мнению таких людей?
— Конечно. Я не боюсь смерти и надеюсь, что мой свет когда-нибудь сольется с божественным, даже если этого и не случится. Но я очень внимательно отношусь к чужой вере. Наш век нельзя назвать веком безразличия, как может показаться на первый взгляд.
— Да, согласен, — кивнул он. — Настало время практицизма и прагматизма, когда благопристойность считается высшей добродетелью: подобающая одежда, приличное жилье, соответствующая пища… В общем, ты меня понимаешь.
— Да.
— Но это же время высокой духовности и разума, возможно, единственное, когда разрешено безнаказанно думать, ибо какого бы образа мыслей ни придерживался человек, его не закуют в цепи и не бросят в темницу. Инквизиция чужда современным людям.
— Ничего подобного! Инквизиция жива, ее идеи близки всем фундаменталистам и сектантам, но, как правило, у них недостаточно власти, чтобы хватать и заковывать в цепи современных пророков и богохульников. Вот почему у тебя сложилось такое впечатление.
— Наверное, — согласился он.
Разговор наш прервался на время.
Азриэль наконец-то выглядел вполне отдохнувшим, готовым продолжить беседу. Он повернулся вполоборота ко мне, чуть отставив левый локоть. Золотое шитье на синем бархате явно составляло старинный орнамент, а может, даже имя. Толстая золотая нить сияла в отблесках огня.
Азриэль бросил взгляд на магнитофоны, и я жестом дал понять, что готов внимательно его слушать.
— Кир исполнил обещанное, — начал он. — По отношению ко всем. Он сдержал слово, данное нашей семье, равно как и слово, данное всем евреям Вавилона. Те, кто хотел, а, должен признать, такое желание испытывали не все, вернулись в Сион и построили там храм. Персы никогда не проявляли жестокости по отношению к Палестине. Беда случилась много позже, когда столетия спустя пришли римляне. Об этом я уже упоминал. Тебе известно и то, что многие евреи так и жили в Вавилоне, где изучали Талмуд и делали его списки. Вавилон оставался сокровищницей великого знания до тех пор, пока его не разграбили и не сожгли, но и это произошло позже. Но сначала я хотел рассказать тебе о двух своих повелителях, которые научили меня всему необходимому.
Я кивнул.
В комнате наступила тишина, которую я не посмел нарушить и лишь молча смотрел на огонь. И неожиданно я почувствовал легкое головокружение, словно мое сердцебиение, дыхание, течение всей жизни вдруг замедлились. В очаге пылал огонь, но горели не те дрова, что я приносил. Там лежали кедровые и дубовые поленья, я слышал их треск и ощущал запах. И вновь мне подумалось, что я, возможно, умер и все, что сейчас происходит, — лишь этап эволюции моего сознания. Аромат благовоний привел меня в неописуемую радость. Я знал, что нездоров: болело горло, кололо в груди, но это ровным счетом ничего не значило. Меня не покидало ощущение беспредельного счастья.
«А что, если я все-таки умер?» — мелькнула мысль.
— Ты жив, — тихо и ровно произнес Азриэль. — Да благословит и охранит тебя Господь!
Он молча наблюдал за мной.
— В чем дело, Азриэль? — спросил я.
— Только в том, что ты мне нравишься, — ответил он. — Прости. Я с удовольствием читал твои книги, но я не знал… Не мог предположить, что полюблю тебя. И теперь я предвижу, каким будет мое дальнейшее существование… И отчасти понимаю, что уготовано мне Господом. Впрочем, сейчас это не имеет значения. Мы говорим о прошлом, а не о будущем. И не о Боге и его намерениях.
ЧАСТЬ II
Эстетическая теория
Чтобы создать поэму, уши не нужны.
Ее лепестки подобны мозгу в кувшине.
Размягченный орех, сплавленный с мыслью, что делает ее почти непристойным знанием и делает ее знание соком из надрезанного ствола.
Точно шлюха, жадно прильни ртом к этой ране, вытяни стебель, обнажи утробный плод, позволь родить детей с хваткими лапками, позволь ей выбраться из своего кувшина и заставить псов выть, когда она появится на свет.
Позволь ей стать злой, голодной, агрессивной.
Положи ее на бумагу.
Прочти ее. Почувствуй ее жало, по сравнению с которым укус скорпиона ничто.
Сделай это сейчас, пока не поздно.
Создай ее, напои собой, ласкай ее, влей в нее свою силу, убери все лишнее — сделай ее больше поэмой, чем на это способна Поэма.
Стэн Райс. Агнец божий (1975)