— Эй, ребятки! — крикнул Харун. — Вы, надеюсь, еще не завозили коряги в заросли? Без меня не подберут подходящего места. Надо где поглубже, иначе вода промерзнет до самого дна — и ондатре конец. — Он оживленно хохотнул и хлопнул меня по спине. — Апуш собирался на юг поехать, денежки складывал. А теперь говорит: лучшего места, чем ваши озера, не найти. Он уже неделю доживает здесь.
— У него на водохранилище свой сад, — сказал я.
— Что сад, что сад! — замахал руками Харун. — Сад тьфу, оранжерея! — Ему вроде хотелось оправдать присутствие здесь Апуша. — Приезжает ко мне, поздно уж было, мы с женой спать собирались. Говорит: дядя Харун, не сердись, а где хочешь найди и дай выпить. Выпили мы с ним. А он говорит: не сердись, а с одной не взяло, а я хочу тебе кое-что рассказать. Управился и со второй, да только ничего уже рассказать не мог. Наутро я собрался на Узункуль, вижу — ему свет не мил. Давай, говорю, я тебя на озеро свожу, все твое похмелье пройдет. Заехали к его жене — сказаться, а жена в крик: уж не там ли ночевал, где всякое отребье ночует? Однако поехали мы с ним. А теперь вот отпуск оформил и уже неделю доживает.
— Он вроде не собирался в отпуск.
— Откуда мне знать. Однако, пусть живет.
После завтрака мы взялись за работу. Деля пошла погулять в березняке. Мы стаскивали коряги к берегу, привязывали к ним грузила из камней и волокли в лодки. Затем плыли вдоль берега и оставляли коряги где глубже. Осенью ондатры оборудуют себе хатки.
Ужинали уже в темноте. Мы пили водку, ели уху, полевой лук и хлеб домашней выпечки, пахло лесом, кострищем, озерной сыростью.
— Славно, славно, — говорил Харун, осоловев от еды и пития. — Вот замерзнет озеро, можно начинать промысел. Я вот Апуша зову: давай ко мне, будешь первым бригадиром.
— Я и там первый, — хмуро ответил Апуш и настороженно отодвинулся в темноту.
— Приневоливать не будем.
Напившись чаю, парни ушли в палатку спать. Немного посидев, за ними отправился и Харун. У догорающего костра мы остались втроем, и молчание сразу показалось напряженным и тягостным.
— А дядя Харун, видать, надеется тебя переманить, — сказал я.
— Может, и надеется, — хрипло отозвался Апуш. — Но я стройку не брошу, дудки, брат. Я вот думаю, если так пойдет и дальше… — Он замолчал и стал ворошить костер. — Комары, язви их!
Деля встала.
— Пожалуй, я пойду.
Как только она скрылась в домике, Апуш придвинулся ко мне и заговорил почти шепотом:
— Если так пойдет и дальше… это ж на какую высоту можно подняться…
Грешным делом, я считал Апуша не то что ленивым, а вот, может быть, развращенным вольной жизнью в городке. Судите сами: отработал сутки на почтовой машине, двое свободных, и он возится с кроликами, мастерит то шифоньер, то трюмо или табуретки на продажу. А если ему неохота, кроликами займется жена, а табуретки подождут. Вот зима подкатывает, и он забивает сотню-другую кроликов, мясо в общепит, шкурки шапочникам. И деньги есть, и зима впереди спокойная, мяса вдоволь — бычка или телку забили, картошка со своего участка, чай-сахар в магазине. И все это добывается в спокойных, будто бы даже ленивых заботах. А тут — каждый день напряженной работы на укладке бетона…
Но здесь он познал то, чего никогда, может быть, не познал бы в городке — славу первостатейного трудяги, да не просто рядового, а бригадира, отца-матери для своих подопечных. И люди, воздавшие ему за его труды, ничего знать не хотят о том, кто он был вчера, им нет дела до его дедов, до отца, зачавшего его поспешно в полночь, а там двинувшегося тайком на станцию красть уголь. Здесь о нем не говорят: а, это внук Хемета, отпрыск воришки, проклятый пасынок чудака Якуба, тот, что кроликами промышляет и так далее, и тому подобное. Нет, сейчас его знают как бригадира, принявшего за смену шестьсот кубов бетона. Даже историю с золотыми зубами мало кто помнит, разве что прежние дружки-приятели на энергоучастке. Так что здесь он свободен от прошлого, а пустоту от смены до смены он заполняет как умеет: в кино сходит, во дворце концерт послушает, то на дежурство в народную дружину, то хоккей-футбол.
Но вот чего я не знал: его огорчений, страданий, с которыми он поделился со мной в тот летний вечер у потухшего костра.
— Слишком многого хотят от бригадира, — начал он со вздохом, — слишком многого. Что ни бездельник, или пьяница, или с условной судимостью — взяли моду ко мне направлять. На перевоспитание. Ну ладно, я принимаю. С кем поговоришь, кто сам видит, какой у меня кулак, и не захочет дурака валять. Даже ежели стараться, у нас наряды меньше чем по семь пятьдесят не закрывают. Кому не интересно в такой бригаде работать? Ну, а нынче весной парнишку направляют, ничего парнишка, только дерганый, отец ушел, а их у матери четверо, мал мала меньше. Я ж говорю, ничего парнишка, можно такого пригреть. Всесвятский говорит: ты давай подружись с ним, ну, в гости пригласи, сам сходи, может, на рыбалку с ним, может, в кино, словом, живую связь держи с подчиненным. Ладно, говорю. Стал я с парнишкой разговоры о том, о сем вести, в гости даже пригласил, звал на рыбалку, да он оказался не охотник. Но поговорить любит! И все про автомобили, прямо помешан на этих автомобилях, подарил мне штуку заводную, сам сделал. Я, говорит, очень вас уважаю. Уважай, ладно, но мне-то про автомобили сидеть и слушать — это ж время и терпение надо иметь. Ты, говорю, вот что… мне, говорю, понимаешь, как бы для опыта предложили дружить с тобой, думали, ты дефективный ребенок, а ты у меня стал ударником. Я, конечно, социологам могу соврать, что все это результат душевного общения, хотя это будет самое настоящее вранье. — Он вздохнул с горечью, стал подниматься. — Ладно, молчи… молчи, говорю!
Плохи твои дела, подумал я, поражаясь его удивительной беспомощности, ребячливости поступков и глубине испытываемой им горечи.
Я не пошел в домик, расстелил полушубок у кострища, завернулся в одеяло и закрыл глаза. Но сон мой прервали звуки автомобиля, голоса, приглушенный смех, Харун кого-то встречал, может быть, начальство — голос его звучал с подобострастным задором и радушием. И тут я отчетливо услышал:
— Пошла… н-ну, брысь! — Обидчивое взвизгивание собачки, смех Алеши Салтыкова и хныкающий голос Зейды.
Мне снилась луна, знобящий холод ее; просыпаясь, я порывался уйти в избушку, но вспоминал про харуновых гостей и засыпал опять. Поднялся рано — все еще спали — и побежал к озеру, побежал дальше, вдоль берега, с каждым мгновением согреваясь, ощущая легкость в теле, ясность в голове. Возвращался я березняком и не спешил — не хотелось самому готовить завтрак, а хозяева, наверное, спали.
Приближаясь к становищу, я увидел бегущую ко мне Делю.
— А я ищу… — Голос ее прерывался, будто она долго бежала. — Где ты был, провожал Апуша? Сумасшедшее утро!..
— Прекрасное утро. А что, Апуш уехал?
— Удрал, как только узнал, что Салтыков приехал.
— Черти, приехали ночью, сон перебили. Зейда со своей собачкой: «Пошла, брысь!»
— Рустем, — сказала она, глядя на меня пристально, — Рустем, а ведь эта людоедка околдовала Алешу. Он ослеп… или потерял рассудок, он готов ей прощать все.
— Не надо, — сказал я тихо, — я знаю Алешу.
Зажмурившись, она сильно помотала головой.
— Помнишь, дядя Харун копал за домиком колодец, да так и бросил? Там теперь лягушки живут. Эта людоедка… выловила лягушонка, изрубила на кусочки и дала собаке. Скажи, неужели она… беременна?
Я схватил ее за руку и грубо дернул:
— Послушай! Не лезь, пожалуйста, в чужие дела. Это попахивает сплетней.
— Дерни, пожалуйста, еще.
Я с удивлением заметил, что все еще крепко сжимаю ее руку. Засмеявшись, я дернул и тотчас же выпустил ее руку.
— Вот и прошло, — сказала Деля. — И у меня прошло. Не будем больше об этом. И, пожалуйста, поедем домой.
— Хорошо, — согласился я.
Под камышитовым навесом, где стояли приземистый стол и скамейки из свежеструганых досок, расположились мы завтракать. Харун, угощая нас, говорил без умолку: Апуш, дескать, уехал по неотложным своим делам; Зейда и Алексей Андреевич гуляют в березняке; а он, дескать, напоит нас чаем и проедется по озеру присмотреть новые места для ондатровых жилищ. Он выглядел смущенным и, болтая, как бы старался загладить какую-то свою вину, но между тем вполне сохранял прежнюю живость и деловитость.