— А вы не жалеете, Петр Власович, что ушли из института?
— Нет, — решительно ответил Аверкиев. — В институте мои увлечения считали чудачеством. Да, фольклористу в наше время нельзя рассчитывать на иное отношение! Бог с ними, обижаться тоже грех, я издал легенды горнозаводского Урала, сейчас занимаюсь татарским и башкирским народным творчеством. Кстати, кстати! Вы помните баит о Сайтназаре? Охотник, которого любили и люди, и звери. И жена-красавица тоже любила без памяти. Но старшина схватил его жену и увез в свое становище, когда охотник ходил по лесам и горам. Он ищет это проклятое становище и не может найти, ищет целую весну, и лето, и осень, и вот уже зима застает его в пути. Он катится на своих широких лыжах прямо в буранную тьму. И хотя не видно ни зги, он знает, что впереди широкая прорубь. Он знает и все равно не сворачивает — и скатывается в студеную прорубь. — Он помолчал. — Отчего так печальны эти песни? Почти все, что я слышал? Так много обреченности и покорности судьбе.
— Покорный судьбе остался бы жить, Петр Власович. А потом, баиты ведь сочинялись только по трагическому случаю…
— Или вот легенда о Саке и Соке, — продолжал Аверкиев. — Братья так жестоко ссорились друг с другом, что мать в отчаянии крикнула: — Уходите, исчезните! Обернитесь птицами и улетайте! — И они стали птицами и разлетелись. Утренняя заря сулит им надежду. И вот всю ночь летят братья навстречу друг другу. Но перед самым восходом между ними встает гора. И вот до сих пор зовут они друг друга: Са-ак, Со-ок! — как печально, а ведь это не баит.
— Если бы не было так печально, то потерялся бы нравоучительный смысл. А впрочем, — я засмеялся, вспомнив известную песенку, — их жарили и варили, а они упорно продолжали жить. Если бы люди не имели в душе запасов негаснущего оптимизма, судьба давно бы расправилась и с ними, и с печальными их песнями…
— Молчите, а теперь молчите! — прервал он, сильно дернув меня за руку и повернув к себе. Мы остановились. — Послушайте! Оставьте вы это свое общество интеллигентных чистоплюев, идите ко мне, не пожалеете. В вас есть… этакое, да ведь вы все можете понять…
Я покачал головой, но ничего ему не ответил. Нет, я не колебался, для меня было совершенно ясно, что экспедиции за песнями и сказами не мое дело. Нет, не мое! Но мне надо было как-то облечь в слова свой отказ, не мог же я просто посмеяться и обидеть Аверкиева в его искренних чувствах.
Мы опять пошагали и уже до самого Дербишева не обмолвились ни словом. Может быть, Аверкиев полагал, что я раздумываю над его предложением, может быть, уже сожалел о своей пылкости. Возле магазина сельпо стоял автобус, почти до отказа уже набитый деревенскими бабушками, едущими в городские магазины; их речь была напевна и ровна, как длинное сказание, и могла показаться Аверкиеву, не знающему языка, опять же печальной. Но бабушки говорили о рождении ребенка, о подарках, о ржаном хлебе, который они купят в городе, потому что в деревне не пекут ржаного. Три или четыре девушки и с ними паренек ехали в город — видать, студенты, их говор, уже успевший вобрать в себя многие инородные слова, наполовину был понятен даже непосвященному. Они уступили нам место.
А шофер между тем куда-то запропал. Аверкиев ерзал, то и дело поглядывал на студентов, явно желая вклиниться в их разговор. Однако молодежь сохраняла строгую уединенность, и он встал, потихоньку начал пробираться к старушкам. Те сперва смолкли и заученно прикрыли платками шамкающие рты, но вскоре опять разговорились, приняв и Аверкиева. Меж старушечьих шафранных лиц и пестрых платков сверкала его жизнерадостная рыжина, как ось этого вертящегося клубка жестов и речей. Студенты невозмутимо продолжали свое. Мельком они заметили, конечно, побуждение Аверкиева присоединиться, не ускользнуло от них и то, как устремился этот странный дядька к анахроническим старушкам. Но не удостоили его даже улыбки.
Когда поехали, Петр Власович вернулся на свое место и, нахохлившись, отвернулся к окну. Я мягко смеялся про себя, сочувствуя его трогательному интересу к аборигенам. Вообще в его любопытстве и в том, что он и меня звал за собой, было много трогательного и привлекательного. Будь это — вот не знаю когда, то ли раньше, а может быть, когда-нибудь в будущем, — я, пожалуй, не раздумывал бы долго. А сейчас… Нет, сказал я себе, ни сейчас, ни в будущем я не соглашусь. И не потому, что позабыл и не люблю песен и сказаний — и помню, и люблю, — но во мне и до сих пор еще слишком много интуитивного, случайных всплесков угадывания, конечно же, вперемежку с пылким восторгом. Могу ли я и дальше оставаться незащищенным отроком, имеющим всего лишь дар непосредственности?
6
Дома ждало меня приятное известие: отчим получил приглашение на завод. Начальство верно рассудило, что после инфаркта ему непосильна будет работа ведущего конструктора, но с проблемами транспортировки он, пожалуй, справится. Отчим говорил об этом немного иронически, но было видно, что он рад: опять попадал он в милую его сердцу обстановку.
Мы втроем лепили пельмени и непринужденно болтали о всякой всячине. Тут зазвонил телефон, и мы разом смолкли, а затем засмеялись. Телефон возвещал о том, что наступает счастливая суматошная пора — отчиму будут звонить в любое время суток, и он или тут же отправится на завод, или будет спорить, не соглашаться, убеждать, хвалить или кого-то о чем-то просить — телефон звенел свежо, требовательно, и отчим поспешил в комнату. Но быстро вернулся.
— Тебе, — сказал он суховато, как будто именно я был виноват, что звонили не ему.
Нурчик просил меня выйти, он ждал на трамвайной остановке. Едва завидев меня, побежал он навстречу, помахивая конвертиком.
— Письмо от Биляла. Из Ростова!
— Что-нибудь случилось? — спросил я. — Он болен? Без денег?
— Да нет, — растерянно отвечал Нурчик, — наоборот… то есть Аня заболела, но он… Вот почитай.
Это было счастливое, готовое брызнуть соками восторга письмо. Но начиналось оно сообщением о болезни Ани. Перемена климата не пошла ей на пользу, у нее сильно подскочило давление, мучают головные боли. Это как-то не вязалось с мажорным тоном письма. Но прочитав до конца и поразмыслив, я понял все: опекаемый когда-то десятком по крайней мере родственников, побывавший в цепких руках отца, матери, дедушек и бабушек, теперь он получил не только свободу, но и счастливую возможность опекать другого… Он просил раздобыть книжку Ахмадулиной и немедленно выслать ему; и еще — чтобы Нурчик привез ему джурбая, степного жаворонка, которого он по забывчивости не взял.
— Отвезти пичужку в конце концов можно, — сказал я, — денег у нас с тобой куры не клюют, а? Но вот где мы ему Ахмадулину раздобудем?
— А мы пошлем…
— Пожалуй, ему будет все равно. Но как ты думаешь, хорошо он будет жить?
— Где, в Ростове?
— Вообще, в Ростове, или здесь, или в городке.
— А он может вернуться в городок?
— Каждый раз он бежит, чтобы вернуться в него. Знаешь, что не дает человеку пропасть? Способность сходиться с другими, стремиться к этому. И самое печальное — желать замкнутости. Билял где-то на полпути между замкнутостью и общением. Он бурно и жадно общается, чтобы потом удрать в теплую свою нору… Что ты ему напишешь?
— Не знаю. Может быть, отвезу ему джурбая. — Нурчик засмеялся. — А ведь он, уезжая, подарил джурбая мне, но вот забыл об этом.
Я сказал:
— Тогда не спеши с письмом. Он скоро сам напишет. Извинится за джурбая и скажет: не ищите Ахмадулину, — потому что теперь уже ему будет нужна какая-нибудь другая книжка.
— Как все просто, — сказал Нурчик. — Должно быть, ты его очень хорошо знаешь, раз так говоришь. Но можешь ли ты поручиться, что все так и будет?
— Нет. Я за себя-то не могу поручиться.
— У тебя не такая сложная жизнь.
— Жизнь у всех сложная, — сказал я, — но все почему-то ищут и решений сложных. А когда находят простое, то и жизнь кажется простой. Билял же ищет только сложных решений. Ну, идем угощаться пельменями. Ты стал забывать своих родичей.