— Вот что, — сказал он, скрещивая на груди руки, — мама нашла этих архаровцев. Но они вздумали прыгать из поезда на ходу. Мама, кажется, тоже… Словом, она в больнице. Я иду к ней. — Он протянул ко мне руки и каким-то дирижерским движением махнул ими верх: — Подымайся, завтракай, а я все тебе расскажу по возвращении.
Вернулся он через час. В окно я видел: остановилась машина, вышел отчим и почти бегом ринулся в подъезд.
— Вот что, — сказал он, задышливо переводя дыхание, — ее здоровью ничто не угрожает. Ты слушаешь меня? Ее здоровью ничто не угрожает. — Он помолчал, но его дыхание почти не успокаивалось.
— А тех мальчишек… их опять поймали?
— Поймали, — выдохнул он горестно, — их опять поймали.
И я заплакал — от его горестных слов, от жалости к неудачливым мальчишкам, от своего стыда — ведь я стыдился спросить о матери, как будто их с отчимом отношения наложили на это запрет и отняли ее у меня.
— Мне тоже жаль этих мальчуганов, — сказал отчим, как о чем-то сокровенном и горьком.
Прошло два или три дня, и отчим говорил: не сегодня завтра маму выпишут. В это время случилось одно происшествие, в котором я принял самое живое участие. Прибежал запыхавшийся Алеша.
— Понимаешь, моя тетя собрала вещи и исчезла.
— Когда?
— Да вот, может быть, час назад. Вера Георгиевна говорит: поезжай, милый, на вокзал и верни ее обязательно.
То, что тетя направилась на вокзал, Алеша не сомневался: то ли в Казани, то ли в Куйбышеве жила еще одна тетя, так вот к ней и собиралась Татьяна Афанасьевна…
Мы бросились к билетным кассам, но не нашли тети. У буфетной стойки мы съели по бутерброду и выпили кофе, потом направились в зал ожидания. И почти сразу же увидели Татьяну Афанасьевну. Несколько секунд Алеша и она смотрели друг на друга молча, а потом, оба вдруг прыснули, а потом расхохотались. Они стояли друг против друга, взявшись за руки, и хохотали, так что у обоих покраснели лица и заслезились глаза.
— Ну, садитесь, — сказала тетя, опускаясь на скамью, — надо же отдышаться.
Мы сели по бокам ее.
— И долго ты просидела тут? — спросил Алеша.
— Не больше часа, — ответила она бодрым тоном. — Сижу, знаете ли, и думаю: плед не взяла, ноги нечем укрыть, а в поездах, говорят, холод собачий. Костюм чесучовый не взяла, гипюр не взяла, Настиной дочери подарить. Наконец, думаю, королевский фарфор не взяла, да ладно, думаю, напишу письмо и накажу Андрюше, что это Алеше от меня свадебный подарок.
— Мне, свадебный?
— Тебе, кому же еще. Ведь женишься ты когда-нибудь?
— Пожалуй, — согласился Алеша.
Помолчали.
— Я могу дать тебе одно обещание, — заговорил Алеша, робко, уклончиво поглядев на тетю. Она энергично кивнула головой, и седой клочок упал ей на лоб. — Если сегодня все у нас будет хорошо, — продолжал Алеша, — то я обещаю, что не убегу ни в какое нахимовское училище.
— Боже мой, я ни о каком училище не слыхала, — пробормотала Татьяна Афанасьевна как бы про себя, но близко склоняясь ко мне. Наконец поднялась, мягко, почти незаметно одернувшись, поправила на голове платок и сказала: — Что ж, друзья, идем. Эй-эй, а кто же понесет мой чемодан? — крикнула она слишком суматошным и явно притворяющимся голосом.
Мы, конечно, оба ухватились за чемодан. Но он оказался очень легким, и Алеша понес один.
За всю дорогу, пока ехали в трамвае, потом шли в темных переулках, мы не произнесли ни слова. Когда дошли до ворот, я стал прощаться, но Алеша сказал:
— Идем и ты. Так нужно.
Я не стал возражать. Вся эта ситуация, пожалуй, требовала присутствия кого-то постороннего, но не взрослого, кто мог бы возжечь из обоюдного смущения новой вспышки вражды, а вот такого, как я. И действительно, я вдруг оказался в центре внимания: как дорогого гостя меня усадили пить чай, и тут вроде кстати оказалась бутылка вишневой наливки, которую выпили взрослые и дали нам пригубить. Андрей Афанасьевич с повышенным интересом расспрашивал меня о моих делах и все повторял: «Молодцом, молодцом!» — а сияющий Алеша говорил:
— Мы с ним дружим пять лет, целую жизнь.
— Молодцом, молодцом, — отвечал отец.
Потом Алеша вызвался меня проводить.
В темноте накрапывал дождь, поднимался ветер.
— Она очень любила мою мать, — заговорил Алеша. — Когда они, то есть отец и мать, давно, я еще был совсем маленький… когда они решили разойтись, потому что у отца была какая-то случайная, как говорила тетя, глупая история, тетя уговорила маму простить его, и они потом жили очень, очень дружно. Ее и отец за это, да за все, здорово уважает.
Он долго говорил о своем отце, о матери, которой он рано лишился, но которую будто бы помнил с грудного возраста, о доброй и чудаковатой тете, а я только молчал, и еще большей тайной покрывалось для меня все связанное с моими родителями, и я чувствовал себя так потерянно, так одиноко перед этой непроницаемой глыбой тайны. Почему Алеша знает все, думал я с горечью, а я ничего о своих родителях не знаю?..
Дождь уже лил вовсю, ветер усиливал его удары, мы промокли насквозь, но Алеша все рассказывал…
Я пришел домой часов в одиннадцать, едва сбросил с себя тяжелую мокрую одежду и побежал было к себе в комнату. Но на полпути замер, услышав мамин голос. И вот как сейчас вижу эту картину: я стою перед растворенной дверью ее комнаты, мама сидит в качалке, дверь в кабинет отчима закрыта (их комнаты смежны), и мне кажется, она только сейчас закрылась, захлопнулась с последними словами мамы, которые и остановили меня, — я стою со вздернутыми плечами, потому что с моих волос течет вода и затекает под рубашку, по лицу тоже стекает вода, и ноги у меня мокрые, и все это видит мама, но продолжает сидеть. Правда, лицо ее обеспокоено, но это какое-то новое лицо. Она говорит очень ясным, тоже как бы обновленным голосом, что мне надо сделать, прежде чем сесть за ужин…
Вот я умыт, переодет, я поужинал, но тут меня и начинает трясти озноб. Мама зовет, я захожу к ней и опускаюсь на коврик к ее ногам. Она спрашивает, где я был, отвечаю: с Алешей. Но больше я не могу говорить, меня колотит озноб, так что зубы стучат.
— Попей чаю с малиной. Ах, да ведь ты не найдешь, — тут она поднимается с качалки, уходит, возвращается с чаем и вареньем, и только сейчас я вижу перемену в ней. Значит, того, что обещало ее состояние, не будет… В соседней комнате покашливает отчим, я вспугнуто опускаю глаза и дрожащими руками принимаю чашку из рук мамы.
Потом она стелет постель, вытаскивает толстое стеганое одеяло из верблюжьей шерсти и укрывает меня. Я прошу дать мне томик Лермонтова и открываю «Тамань», читанную много раз. Но, прочитав страницу, я впадаю в сон. И опять снится она, с волосами, которые сплетает и расплетает ветер, в лифчике и ситцевых штанишках, вся обтекаемая коричневым загаром, и опять мое тело цепенеет, так цепенеет, что я вскрикиваю с болью в душе. Жестокий кашель прерывает мой сон…
Пронесло — так мы думали с матерью, потому что, пролежав с неделю, я пошел в школу и не болел до самых Октябрьских праздников. Но кашель не оставлял меня окончательно. А на демонстрации я простудился опять и залег теперь уже надолго, с двусторонним воспалением легких.
5
Четыре протяжных зимних месяца то с резкими морозами, то внезапной оттепелью просидел я дома, поглощая самые разнообразные книги, какие только находились дома, и вдобавок те, что носила мама из библиотеки. Учебники были ненавистны. Если, роясь в груде книг, я схватывал ненароком учебник, уже одно это приводило меня в истерику. Учебники жесточе всего напоминали о прекрасных недолгих днях, которые я счастливо провел с ребятами в школе.
Ребята потихоньку оставляли меня. Коля учился не с нами, жил далеко, так что он вскоре совсем исчез из виду. Алеша продолжал ходить, но, кажется, и нам суждено было отдалиться друг от друга: я оставался на второй год в восьмом классе.
Весной мои родители стали заговаривать о поездке в Крым, но я и слышать не хотел, и наконец они решили ехать вдвоем, а меня отправить в Маленький Город.