Руки матушки, до того дрожавшие, вдруг становятся деревянными и толкают Персиваля к старику.
— Иди, — шепчет в спину.
Он бы пошел, но страшно. Глаз в руке останавливается, упирается черным зрачком в живот, и тот отзывается злым урчанием. Выпитое молоко подкатывает к горлу, но Перси сцепив зубы заставляет себя проглотить кислый комок.
— Об отце ли ты думала, когда бежала из дому с первым попавшимся проходимцем? О нем ли печалилась, разрывая помолвку? Или о нем болела душой, навлекая гнев и грязь позора?
— Прости.
— Простить? Сказано было: родителей почитай наравне с Богом! Сказано было: что ты сделаешь для родителей своих, того же ожидай и себе!
Хрустнули суставы, когда старик вдруг наклонился, почти сложившись пополам.
— Ты! — его дыхание смердело тухлой рыбой и чесноком. — Ты привела сюда своего выродка, выставила его передо мной доказательством собственного позора? Думаешь, пробудить во мне жалость?
— Это твой внук!
— Нет. Мои внуки мертвы. Мои внуки умерли в тот день, когда ты, моя единственная дочь, опозорила меня.
Желудок вдруг прыгнул к горлу, выплескивая из Перси бело-зеленую, мелкой крупой разбавленную жижу. Она попала на штаны и на ковер, на блестящий паркет и даже на ботинки старика.
— Мэгги! — заорал он. — Мэгги! Черти бы тебя побрали, тупая корова! Вечно ее не дозовешься…
— Прости, прости, — стенала матушка, не решаясь приблизиться. А Персиваль так и стоял, глядя на испачканный ковер, пока его не взяли за руку и не потащили куда-то.
На кухню. Жар от печи. Запахи. Корыто с водой и кувшин.
— Нужно умыться, — строго говорит леди в платье цвета копченого лосося. — Только вода вот холодная. Но ты же не боишься холодной воды?
— Я ничего не боюсь!
Кроме старика со стеклянным глазом в руке.
— Мой берейтор тоже одноглазым был. И я его жуть как боялся, хотя на самом деле он очень хорошо ко мне относился. Терпеливо. И лошадей любил. А глаз ему при Ватерлоо выжгло. Он еще шутил, что этот глаз Императора видел, и потому больше не захотел видеть ничего и никого… — сказал Дорри и глянул сочувственно. Как будто Персивалю это сочувствие нужно.
Давно все было, так, что и не припомнишь.
Да и, раз на то пошло, охоты особой припоминать нету.
— Он вас прогнал? — любопытный мальчишка не думал отцепляться. Поднявшись, он прошелся вдоль стены, собирая пальцем зеленую плесень. Понюхал. Лизнул. Затем подошел к остаткам досок и принялся в них копаться. Он точно и не слушал Персиваля. А может и точно — не слушал? Но Перси все равно ответил.
— Нет. Оставил.
Лучше бы прогнал. Крику в новом доме было ничуть ни меньше.
Старик вечно был недоволен. Матушкой? потому что сбежала и потому что вернулась. Женой, которая обманула ожидания и не родила детей. Персивалем, который ожиданий не обманывал, но просто существовал. Прислугой. Соседями. Почтальоном. Погодой. Властями. Страной.
Он выливал недовольство, словно помои, на всех, кого угораздило оказаться рядом, и потому Персиваль даже обрадовался, узнав, что его отправляют в школу.
Правда, радость продлилась недолго.
— Доставалось? — Дорри как всегда умудрился влезть с ненужным вопросом.
— Не мне. Я ж здоровый. И тупой.
Дорри хмыкнул. Зря не верит. Или думает, что Перси про себя не знает. Очень даже знает. Он сразу-то понял, что тупой и что вся эта наука в голову не полезет. Совали, щедро сдабривая розгой и поучениями. Вздыхали. Отступали. Разводили руками и, принимая оговоренную плату, морщили носы.
А дед, верно, клял и учителей.
И Перси заодно, усматривая в его тупости Божью кару.
Может, оно, конечно так, да только где теперь другие, умные которые? Издохли на радость червям. А Перси живой, хоть бы и в полной заднице.
И вообще, если разобраться, то не такой уж полной. Случалось и похуже.
Хуже крика только тишина. Это Персиваль понял, когда не сумел закричать.
Тишина была вязкой, что патока. Залепив глотку дымом, она медленно выедала глаза.
И скалилась темнолицая Кали, протягивала руки, предлагая черепа. Открытый рот ее сочился кровью, которая текла по голой груди, по животу, по поясу из человечьих рук. Кровь омывала широко разведенные ноги и капала со ступней на ладони старика-джемадара.
Нагая богиня, женщина Шивы.
Темная мать, жена Шивы.
Возлюбленная темная богиня.
Мир — твой, страдания — твои.
Слова рождались внутри Персиваля, он открывал рот, чтобы выплюнуть их, но вместо слов вываливались осклизлые комки рвоты. И шакалы, собравшиеся вокруг джемадара, поворачивали морды.
Голая танцовщица, победительница времени.
Кали, приди и явись паучьей нитью.
Мир есть страдание.
Братья сошлись во имя Кали, дочери гор, великой матери всего.
Я утолю твой голод, жующая мясо.
Младшие тхаги помогли старику снять одежду и размазали кровь по коже, старательно втерев в морщины. Капрал рядом заскулил, и звук прошел сквозь мышцы и шкуру, приглушив слова.
Богиня пылающих погребальных костров,
Выдвини к нам своих преданных воинов.
Бледные духи возводят защиту.
Хайль, Хайль! Хамунда-Кали, богиня властная во всем.
Мы упиваемся твоим танцем, когда твоя нога касается земного шара.
Руки старика опустились, и кровяные струи беспрепятственно полетели на землю. Упали на брюхо шакалы, закрутилась, словно обезумев, пантера, и тускло заблестели глаза богини.
Нектар мертвых. Колокола громов. Королева гор.
Джаграта Калика, Кали-ма.
Заткнись! Заткнись! Были бы руки свободны, сам бы сердце выдрал, только бы оно заткнулось.
Стучит. Требует присоединиться к песне. Ставит клеймо на Персивале, отделяя его от прочих.
Дергается лейтенантик, шлепает губами, а Персиваль его не слышит. Только не слыша, все равно понимает:
— Сделай что-нибудь! Ты же клирик! — на белой щеке пылает клеймо, алое, как глаза лейтенанта. И Персиваль, не желая глядеть в глаза, пялится на клеймо.
В Персивале не осталось веры, а значит и силы. Ее и не было никогда. Умение было. Притворство. Везение. Все закончилось. Жизни и той на пару строк всего.
Чего теперь плакаться?
Чего дергаться?
— Прими… — шепчет кто-то сквозь строки песни. — Признай. Ты мой.
У Кали-Хамунды лик Богоматери.
Тхаги поднесли джемадару череп-чашу. Он выпил и тут же повалился на спину, судорожно хрипя.
Первородный поток обновления,
я призываю богиню разрушения.
Старика подняли за ноги и быстрыми движениями вскрыли яремные вены. Черная кровь расплавила камень, и джемадар раззявился в беззвучном крике. Клыки его были желты, а язык — черен.
О Хере Махакали, Хайль!
Капалина.
Капрала забрали. Вздернули и тоже по горлу полоснули, смывая черное алым.
— Сделай же… — визг лейтенанта ударил по ушам. И клеймо на щеке вспыхнуло третьим глазом, ее меткой, ее благословением.
Каласамкарсини,
Дурга,
Лейтенанта забрали. Подвесили вверх ногами и отступили. Тхаги окружили дохлого старика, вставили в дыры на шее длинные трубки, которые протянули к лейтенанту. Тот ерзал, что гусеница над костром, да только Персиваль знал — ни хрена у него не получится.