— Прощайте, — сказал я тогда и повернул к горе.
— Mae'r Siartwyr yn dod! — говорили в поселке. — Идут чартисты!
На улице я увидел Дига Шон Фирнига, как всегда, вдребезги пьяного, хотя было воскресенье.
— Господи помилуй, Мортимер, — забормотал он. — Ты слышал? Mae'r Siartwyr yn dod! Пришел нам конец!
— Пришел конец обществам пьяниц, — сказал я. — Пришел конец людям вроде тебя и Билли Хэнди, которые пропивали сбережения честных людей.
— Заступись за меня! — взвизгнул он. — Я в жизни ничего худого о Мортимерах не говорил. Вы же хорошие люди и не будете ставить всякое лыко в строку, ведь кто из нас без греха?
Он бежал рядом со мной и дергал меня за рукав.
— Ради Христа, замолви за меня словечко, Мортимер!
— Ладно, — сказал я и так толкнул его, что он шлепнулся на землю и по подбородку у него поползли слюни. — Ладно, Диг Шон Фирниг, я замолвлю за тебя словечко, и за Билли Хэнди тоже. А теперь уходи и запрись хорошенько, но чартисты тебя все равно разыщут. Пьяницы, растратившие доверенные им деньги, заслуживают раскаленной кочерги, и я сам раскалю ее.
— Погоди! — Он в ужасе орал так, что за слепыми стеклами окон замелькали лица, но я отшвырнул его в сторону.
Выкрикивая бессвязные слова, кусая себе руки, он побежал в «Барабан и обезьяну» — вылакать еще полдюжины пинт, сказала мне Гвенни Льюис.
— Доброе утро, Йестин Мортимер, — говорит Гвенни, открывая окно.
Какая она хорошенькая и довольная, а комната за ее спиной чистая, уютная, и нигде не видно ребят.
— Бежишь, как черт, за которым святой гонится, — говорит Гвенни. — Небось несладко приходится тем, у кого нечиста совесть, а от Билли Хэнди, говорят, и вовсе тень осталась. Господи Боже ты мой, вот она, жизнь — то вверх, то вниз, словно юбка Полли Морган. Теперь ведь она здешняя блудница, потому что я стала порядочной.
— Вот как? — говорю я.
— Я же вышла замуж за Йоло Милка, разве ты не слышал? — И она приглаживает волосы и расправляет платок. — Ну, еще не совсем вышла, но выйду, помяни мое слово. Он бросил свою Миган, да и правильно сделал. Вот уж грязнуха так грязнуха, даже воды вскипятить не умеет, а я хоть чистоту люблю, говорит Йоло. Ну, миссис Пантридж забрала ее детей и смотрит за всеми четырнадцатью; у нее-то одним меньше стало за время последней стачки.
— А где твои? — спрашиваю я.
— Померли от холеры, — отвечает она. — Времени-то сейчас сколько?
— Йестин Мортимер! — вскрикивает потом Гвенни Льюис. — Да что это с тобой?
В уголке, куда не захлестывает дождь, я чищу отцовский пистолет.
— Ну вот еще! — говорит где-то рядом Уилли Гволтер. — Если не хочешь, чтобы тебя целовали, так оставалась бы на свету.
Я вижу его у окна лавки миссис Тоссадж: высокий, прямой — ему ведь уже пятнадцать лет, — но нескладный, лицо остренькое, как у мамаши, зато плечи широченные, как у покойника отца.
— Да ну тебя, Уилли, не распускай рук, — отвечают ему.
— Ах так? — говорит Уилли. — Погоди, Сара Робертс, ведь я еще и не начинал. Я теперь взрослый, ты этого не забывай.
— Неужто? Нет, вы послушайте, что он мелет! — лениво тянет Сара.
Уилли Гволтер переминается с ноги на ногу, жмется к ней, глаза у него выпучены, его дыхание туманит стекло.
— Вот получишь затрещину, тогда узнаешь, — говорит Сара. — Лучше перестань, Уилли Гволтер.
Какая-то она не такая, Сара из пещеры Гарндируса: мужчины для нее не нашлось, сказала однажды Морфид, вот она и обучает мальчишек, а Уилли совсем взрослый для своих пятнадцати лет.
— С утра пораньше, подумать только, — дразнит его Сара. — Ночью ты небось и вовсе ревешь, как бешеный бык! А ну, пусти меня!
Но Уилли знай свое — не очень-то он все-таки взрослый! Вот он что-то шепчет ей на ухо.
— Еще чего! — говорит она. — Прямо тут, да? Посреди поселка? И еще когда дьяконы бродят по улицам и миссис Тоссадж того и гляди вернется, да и чартисты идут сюда с мечами и ружьями. Опомнись, парень, я не Гвенни Льюис.
Ветер, завывая, срывается с горы, дождь хлещет по стеклу, скрывает крыльцо миссис Тоссадж, и вот уже на улицах не видно булыжника — только мутная вода бежит к реке. А они теперь целуются — Уилли стал послушным: давно бы пора, говорит Сара. Над ними, скрипя, мотается вывеска миссис Тоссадж. А над вывеской окно, где ветер треплет занавески. Треплет он и волосы миссис Тоссадж, глаза на дряблом лице так и горят, когда она поднимает ведро.
Где уж предупредить их, пока ведро поднимается. Можно только крикнуть, когда оно опрокидывается. Ловко умеет миссис Тоссадж орудовать ведром с помоями.
— Ну-ка, опусти мою юбку, — говорит Сара, и тут на нее льются тоссаджевские помои.
— И подними свои штаны, Уилли Гволтер, — говорит миссис Тоссадж, вытряхивая на них последние капли. — Вот я скажу твоей матери! Блудить в воскресенье, да еще на моем крыльце!
В Речном ряду я встречаю миссис Филлипс, мать Дафида, родившую его себе на беду. У миссис Филлипс в голове теперь помутилось, говорил Томос; извелась с тоски по Дафиду, который когда-то был таким благочестивым. Извелась с тоски по нему — ведь только его одного она во всем мире любила.
— Добрый день, Йестин Мортимер, — говорит она, глядя на Афон-Лидд, вздувшийся от дождей.
— Добрый день, миссис Филлипс, — отвечаю я.
— Скажи-ка, ты давно видел моего Дафида? — спрашивает она, и из-под черного квакерского чепца на меня смотрят ее сумасшедшие глаза.
— Давно, — отвечаю я и думаю, не схватили ли его, когда они с Даем Пробертом и его «быками» ломали ноги в Блэквуде.
— А еще живешь в Нанти! Да ты ослеп, что ли? Ведь мой Дафид теперь — главный дьякон в молельне Эбенезера.
Моя мать ходила в эту молельню, но что-то она не упоминала про Дафида.
— Моя мать часто слушает там его проповеди, — лгу я.
— Значит, ей выпало большое счастье. Мой Дафид — усердный сеятель на ниве Господней. Весь в своего отца-англичанина, только тот был привержен церкви. Ох-хо-хо! Дафид сокрушает церковников от Суонси до самого севера, и таких проповедей, говорят, никто не слыхивал с тех пор, как Хоуэлл Харрис поразил дьявола в Талгарте. Слышишь, что я говорю?
— Да, миссис Филлипс.
— Высоко поднялся мой Дафид. Не то что в те дни, когда он обвенчался с твоей сестрой-шлюхой и дал свое честное имя ублюдку, а? Слышишь ты это, Йестин Мортимер, или ты оглох?
Я молчу. Она подходит ближе, опираясь на палку, — еще бы ей метлу, и была бы вылитая ведьма.
— Она проклята. И проклят был твой отец с того дня, когда он избил моего сына, и Эдвина была проклята, и твоя жена Мари — все они прокляты, я-то знаю, потому что это я их прокляла. — Она хихикает, подставляя лицо дождю, сжимая костлявые руки.
Я смотрю на нее, на пустынные поля вокруг нас, на блестящие крыши захлебывающегося под дождем Речного ряда, а потом перевожу взгляд на реку.
— Черное проклятие на твой дом, Мортимер, — говорит она и подходит совсем близко — только руку протянуть. — Черное проклятие на всех Мортимеров от мала до велика; от колыбели до могилы, до третьего колена налагаю я на них свой знак. И на душу мертвого Ричарда Беннета, и на тело его живого сына. Будьте вы прокляты, прокляты!
Река рядом с нами, вскипая белой пеной, требует ее, вскидывая белые руки, умоляет о ней.
— И тебя поразит проклятие, Йестин Мортимер, — говорит она, — не пройдет и трех дней, как оно поразит тебя.
Я ушел от нее, чтобы не убить. А ветер подхватил ее крики и швырял их мне вслед по дороге, ведущей в Нанти.
Глава двадцать пятая
Крутая тропа к Пен-а-Гарну захлебывалась под дождем, льющимся из свинцовых туч, в вереске ревели вздувшиеся ручьи.
Но я знал, что тут, в этих глухих местах, всюду люди: рабочие из долин Блано-Гвента, дьяконы, пономари, пьяницы, боксеры — все стекались сюда. Рабочие из Гарндируса и Бланавона, из Коулбруквела и Абертиллери, из Бринмора и Нантигло; одичавшие люди, изголодавшиеся люди, люди с солдатской выправкой вышли в поход за свободу. Я видел, как они, пригибаясь под дождем, шли к Пен-а-Гарну, и предводителем их был Зефания Уильямс. Они шли, вооружившись вилами, кирками, мечами и ружьями; у них были порох и пули. Все заводы Вершины от Херуэйна до Бланавона остановились, все печи погасли, а хозяев, которые сами не догадались убраться подальше, отшвыривали с дороги или избивали. И мы тоже собирались там под дождем, люди без закона и без вождей, — мы искали Зефанию Уильямса. Нас, людей из долин, набралось три тысячи. У Аберсичана собирались рабочие долины Лидда, которых вел часовщик Уильям Джонс, — их было вдвое больше, чем нас, — а сам Джон Фрост собирал армию в Блэквуде.