Очень удачно прошел этот день в Ньюпорте: два кубка, и даже не пришлось за них петь. Гораздо более удачно, чем в злосчастном Мертере, где взбесившиеся шотландцы стреляли в толпу за то, что она сожгла долговые записи в лавке.
Слушайте! Выдры свистят на Аске. В небе висит июньская луна, и одна за другой надвигаются на нас арки мостов. Вот уже баржи вступают в тень горы, и до нас доносится отдаленное пение ирландцев, работающих в ночную смену. Барочники зашевелились, потягиваются, зевают. Женщины начинают переговариваться, уставшие дети принимаются плакать. Сматывают в круги веревки, чтобы перебросить их на берег, скрипят вороты, и во мгле показываются огни лланфойстского причала. Под угрюмыми взглядами ирландцев, обстрелявших нас утром, мы помогаем женщинам сойти на берег и усаживаем их в вагонетки, которые поднимут нас в Гарндирус.
Темень — хоть глаз выколи, но на канале горят огни: ночная смена ирландцев грузит известняк. Все они обнажены до пояса, хотя ночью свежо. Красивые груди у некоторых из этих ирландских девчонок, талии, как у Эдвины, и длинные черные волосы рассыпаны по плечам; а что до этого самого, Мо Дженкинс говорит — огонь, доброму уэльсцу не на что пожаловаться, но не дай Бог наградить кого из них ребеночком: начнет тогда какой-нибудь Падди гладить местных парней узловатой дубинкой, доискиваясь, кто отец. Немало шишек заработал от них Йоло Милк.
— Эй, — доносится до нас шепот. Хорошенькая ирландка лежит в сторонке в вереске и протягивает руку за подаянием, другой придерживая ребенка, сосущего ее грудь, это в рабочее-то время; плохо ей будет, если ее заметит десятник.
У подножия горы я увидел вагонетку из-под известняка, которая порожняком возвращалась наверх. Я вскочил в нее, лег на дно и стал смотреть, как звезды перешагивают через деревья. Лежишь в вагонетке, взбирающейся в гору, холодный вечер ясен и чист, и проникаешься красотой Божьего мира, заново представшей тебе в причудливых очертаниях деревьев, залитых лунным светом. Их листва источает сладкий аромат, и сквозь грохот вагонетки пробиваются соловьиные трели, и начинаешь сравнивать эту благодать с жизнью людей и со всеми их передрягами — у меня не выходила из головы Морфид. И больше всего передряг получается из-за этих младенцев, которые, если судить по рассказам Мо, появляются на свет не очень-то привлекательным способом. И даже когда они уже появились, надо с ними возиться, кормить, как та ирландка, что держала своего малыша одной рукой и протягивала за милостыней другую. Лучше лежать в вагонетке, думаю я, и смотреть, как в светлом июньском небе плывут звезды.
Глава седьмая
Следующей весной я вступил в общество взаимопомощи и стал интересоваться политикой — в том году у нас многие заинтересовались политикой, причин для этого хватало. В горах свирепствовала холера, начавшаяся, как говорили, в Доулейсе, потому что сточные воды загрязняли реку. Холера перекинулась в Мертер и затем прошлась по горам, унося сотни жизней. Она прихватила несколько человек и в нашем поселке; в долине Клидак валили деревья на гробы. Цены в заводских лавках росли с каждым месяцем, потому что, как объясняли хозяева, цена железа на иностранных рынках падала, хотя один Бог ведает, говорилось в памфлетах, какое отношение одно имеет к другому. Отцы и кормильцы больших семей теряли сознание у горнов и попадали под вагонетки; тайный союз призывал к стачкам, а рабочие говорили о вооруженном восстании. Да, все занимались политикой, все открыто поносили церковь и трон, и Беннет даже и не скрывал, на чьей он стороне, что вовсе не нравилось отцу.
— Было бы честнее, если б он сразу нам сказал, что занимается политикой, — заметил он как-то вечером.
— С какой стати ему кричать о своих делах по всему поселку? — отозвалась Морфид.
— Все-таки он нам-то мог бы сказать, — вмешалась мать. — И так кусок хлеба нелегко достается, не хватает только зятя из союза, да к тому же лондонского.
— Слишком вы цепляетесь за свое спокойствие, вот и стали трусами, — взорвалась Морфид, как всегда готовая затеять ссору. — Все равно спокойной жизни конец, и нам нужны такие люди, как Ричард и Фрост, чтобы вести нас.
— Все они смутьяны, — ответила мать, — что Уильямс, что Пантридж, что Фрост — все одним миром мазаны. С ними и на каторгу угодить не трудно.
— Мистер Фрост очень хороший человек, — сказал я.
— Молчи, Йестин, — прошептала Морфид.
Отец нахмурился.
— А ты что знаешь о Фросте?
— Только то, что я читал о нем в «Мерлине».
— Смотри мне! Не хватало еще одного анархиста в доме. — Он ткнул трубкой в сторону Морфид. — Так вот, слушай. Нашему поселку достался один из лучших хозяев в этих горах. Если бы я работал в Мертере, Доулейсе или Нантигло, мне бы понадобился союз. Но при мистере Хилле я знать не хочу никаких обществ взаимопомощи, союзов или хартий, которых мы все равно никогда не получим, потому что те, кто их придумал, алчны не меньше хозяев. Вот тебе мое последнее слово, а теперь ступай на свои собрания и факельные шествия, но только не воображай, что я вступлюсь за тебя, когда солдаты поволокут тебя и твоих дружков в Монмут.
— А о Джетро и Йестине ты подумал? Сам видишь, под властью англичан жизнь становится все хуже и хуже…
— Под властью уэльсцев она, может быть, была бы еще хуже, раз уж мы ходим по железу и углю. А что касается Джетро, то пусть он сам устраивает свою жизнь, как я устроил свою.
— Думать так — это эгоизм и трусость, — проговорила Морфид. — В этом доме нет настоящих мужчин, лучше мне отсюда уйти.
— Так убирайся! — Охваченный внезапным приступом ярости, отец вскочил на ноги и швырнул газету на стол. — И чем скорее, тем лучше, — я сыт по горло твоей политикой и твоим злоязычием. Каждый день одно и то же: Ловетт, Фрост, Уильямс, свиньи хозяева и грошовые заработки. Хоть бы раз вспомнила, чем ты обязана хозяевам, хоть бы раз вспомнила о Боге. Чем сеять смуту в доме, благодарила бы Господа за то, что имеешь.
И так все время; Морфид грозится уйти из дому, отец кричит — скатертью дорога, убирайся ко всем чертям, а мать сидит за прялкой, вступается то за одного, то за другого и со слезами на глазах говорит, что надо как-то их утихомирить, а кто из них прав — Бог ведает.
Сердце у меня начинало ныть, и я уходил из дому. В то время такие раздоры шли в каждой семье. Старики толковали о добрых старых временах, о верности хозяевам — благодарение Богу, что хоть впроголодь, да живы. Молодежь вылезала по ночам в окна и прокрадывалась на факельные собрания, где Беннет и другие посланцы нового лондонского союза вколачивали им в головы четыре требования Уильяма Ловетта, за которые боролся этот союз. Старшее поколение ходило в молельни, чтило королевскую власть и содержало епископов в роскоши и довольстве. Молодое поколение ковало пики и отливало картечь для маленьких пушечек — плохо придется членам парламента, если они не утвердят четыре пункта Хартии. Где-то в пещере, в горах, установили печатный станок и каждую неделю выпускали памфлеты против хозяев, в которых рассказывалось о доходах заводчиков, о том, почему следует больше платить рабочим, о том, сколько денег положил за истекший год в банк Роберт Томас Крошей и сколько этот старый распутник наплодил на свет незаконнорожденных.
Много любопытного было в этих памфлетах, и вред от них, как говорил отец, был очень большой.
А по ночам на пустынном западном побережье сгружали оружие.
Вечер был не по-весеннему холодный. Возле лавки толклось много ирландок, глядели на товары и на Мервина Джонса, который обхаживал покупательниц с сахарной улыбкой, всегда расцветавшей у него на устах, когда он кого-нибудь обвешивал. В трактире «Барабан и обезьяна» негде было яблоку упасть, а народ все валил и валил: только что кончилась смена. Другие шли за получкой. Билли Хэнди, хозяин трактира, хлопал их по плечу.
— Заходи, еще для одного местечко найдется, — сказал он мне, ехидно подмигнув. — А впрочем, деньги здесь дают за работу, так что можешь шагать домой — работой Мортимеры себя никогда не утруждали.