Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Чертов бездельник, подлая твоя рожа! Какая же я была дура, что с тобой связалась!

— Тегвен!

Язык у нее как бритва, характер — хуже некуда, лицо худое и бледное, тело как жердь, но он ее любит.

— Шесть недель уже! Шесть недель! Уилли совсем стал как скелет, и все из-за твоей гордости…

— Тегвен, — стонет он, — неужели ты хочешь меня погубить?

— Погубить тебя! Ах ты, пузатый боров! В Нанти плавильщика с руками оторвут, а ты тут расселся и бездельничаешь, когда в доме даже стакана воды нет! Наливал себе брюхо пивом, пока деньги были, — помнишь? Поил этих сволочей политиков из общества — ну, и куда они тебя завели? — Она наклоняется к нему, глаза ее горят ненавистью. — В хлев, где тебе самое место, Гволтер! Слышишь, в хлев!

Раздается скрип: Гволтер встает со старого кресла и загораживает окно своим огромным задом в заношенных до блеска штанах. Неверными шагами он подходит к стене, выставив вперед руки с растопыренными пальцами, и прислоняется к ней лбом. Его плечи трясутся. В нем больше шести футов роста, он может унести на спине десять пудов железа. И он плачет и шепчет:

— Боже милосердный, спаси и помилуй нас!

— Ты еще богохульствуешь! — шипит она.

— Тегвен!

— Отправляйся сейчас же в Нанти, — говорит она. — И чтоб вечером принес денег, или, видит Бог, я пойду к Билли Хэнди и сделаю то же, что Гвенни Льюис!

В тот вечер «шотландские быки» устроили засаду на дороге в Нанти. Они растянули Гволтера на земле между кольями, сорвали с него одежду и избили его ивовыми палками до полусмерти. Говорят, он не вскрикнул, не проронил ни слезинки.

В нашем доме тоже холодно — нет огня в очаге, и нет Морфид: она теперь живет в Нанти. В последнюю ночь стачки отец, мать, Эдвина, Джетро и я сидели у холодного очага, и голос Томоса Трахерна был слаб.

— Отчего ты в тоске, моя душа? — вопрошал он. — Отчего ты объята тревогой? Уповай на Бога — я еще возблагодарю его, ибо он явит нам свой лик. В Боге живем дни и вечно хвалим имя твое. Почему же ты отвращаешь от нас свой лик и покидаешь нас в нашем горе и в нашей беде? Наши души повержены в прах, и наши тела втоптаны в землю. Помоги же нам и спаси нас во имя твоего милосердия. Аминь.

Аминь.

Глава девятая

Стачка продолжалась шесть недель, а потом женщины и дети прогнали мужчин на работу, как всегда, на условиях хозяев. Ждали, что эта стачка все изменит, но в нашем доме она ничего не изменила, кроме того, что мы потеряли Морфид. После стачки она совсем ушла от нас и поселилась будто бы у одной вдовы в Нанти, но я-то знал, что она живет там с Беннетом. Рабочие вернулись к печам на условиях хозяев, как и предсказывал отец, — но его мучила тоска по Морфид, говорила мать. Каждый вечер он сидел у окна, отдернув занавеску, и смотрел на дорогу; когда произносили ее имя, он пожимал плечами, словно ему все равно, увидит ли он ее когда-нибудь еще, но каждый месяц ее отсутствия старил его на год. Больше в ту зиму ничего особенного не произошло. Дай помиловали, когда Билли Хэнди уже точил нож, так как прошел слух, что стачка кончается. Средний сын Гвенни Льюис отправился в царство небесное, несмотря на деньги, которые она получила от Билли Хэнди, а в семье Сары Робертс умер второй близнец. В начале весны печи Гарндируса опять пылали, а ирландцы справляли поминки и хоронили своих покойников.

Почти каждое воскресенье, если не находилось работы по дому, я отправлялся на Аск ловить рыбу, неподалеку от деревни Лланелен.

Вскакиваю чуть свет. Вылезаю из-под стола — в комнате Морфид спят теперь Эдвина и Джетро, — одеваюсь на кухне, выхожу через заднюю дверь и взбираюсь по склону, озаренному первыми лучами холодного весеннего солнца.

Апрельская дымка заволакивает горы, огненно-розовое солнце встает после зимнего сна. Поднимаюсь по вагонеточной колее, спускаюсь к причалу Лланфойст и иду берегом канала, спугивая пасущихся овец. Барсуки прячутся в норы, ягнята прыгают и резвятся на лугу, а черный бык с фермы Шамс-а-Коеда гоняется за мной каждый раз, когда я иду ловить рыбу у Лланелена. Спускаюсь к старой кузнице, куда водят подковывать хозяйских лошадей; кузнец знает уйму историй: как его предки слушали проповеди великого Хоуэлла Харриса или как один кузнец поставил лошади подковы задом наперед, чтобы спасти от погони крамольного проповедника. Но наковальня молчит, а кузнец еще спит, когда я пробегаю по мосту мимо надписи «Ловить рыбу запрещено». Задыхаясь, падаю на поросший мхом берег, а вокруг меня поет река. Колышутся водоросли, блестит галька на дне, гудят жуки и мухи. Вот так надо удить — руками. Все эти удочки и наживки и прочий обман не по мне. Пробираюсь через камыши, прыгаю с камня на камень к глубокой заводи, где спит большая форель. Ступаю на последний камень. Замираю, всматриваюсь.

Вон она стоит в тени — два фунта, не меньше, — мерцая чешуей в сытом рыбьем мире благополучия.

Подбираюсь все ближе и ближе, беззвучно, как змея. Рыба шевелит плавниками, таращится на пузырьки воздуха, которые крутятся в пронизанной светом струе, грезит о жирных жуках и мухах, открывает и закрывает рот и косит глазом на плавунца, дремля и покачиваясь в ленивом блаженстве.

Ложусь грудью на камень и погружаю руку в воду. Взбалтываю ил, чтобы поднять муть, — рыба с виду не дура. Когда муть оседает и лучи выглянувшего из-за вершин золотисто-алого солнца начинают метаться и искриться в глубине, моя рука уже возле рыбы. Вглядываюсь и опускаю руку глубже, подавляя вскрик, когда холодная вода заливает подмышку. Рыба помахивает хвостом в шести дюймах от моей руки, блаженно подрагивает, ощущая приближающееся тепло. Два миллиона лет она стынет в воде, неудивительно, что она сама подгребает поближе к руке. Вытягиваю руку и касаюсь ее. Щекочу ей брюшко, она расплывается в улыбке. Вот старая дуреха — как ее жизнь уму-разуму не научила? Жмется, как невеста на перине, разевает рот, трется хвостом об ладонь. Поглаживаю ей брюшко, щекочу под жабрами. Складываю руку горстью, и она укладывается в нее, тогда как вся живая тварь, понимающая, что к чему, удирает сломя голову. Слежу за ее дыханием — открывает, закрывает, открывает, — брать ее нужно, когда у нее открыт рот, тогда ее легче захватить врасплох. Вода бежит, крутясь в воронках и вскипая пеной, вздыхает ветер. Рыба ежится и раскачивается, млея от наслаждения.

Рывком всовываю пальцы под жабры, быстро выхватываю ее из воды и швыряю на берег. Слишком поздно она вспомнила, чему ее учила старушка мать. Вот она бьется и прыгает в траве, серебряный серп солнечного блеска и ужаса. Поднимаюсь, прекращаю ее пляску и запрятываю ее на дереве, подальше от выдр. Оглядываюсь, не видно ли поблизости полевого сторожа, и, посвистывая, направляюсь дальше, к более глубоким заводям.

Темно-зеленый мох окаймляет хлопотливо бегущую реку; кусты терна одеты белой кипенью цветов, вдоль берега пышные заросли орешника и ольхи. Высоко надо мной, радуясь солнечному теплу, кувыркается жаворонок, и его песенка хрустально переливается в бело-синей глубине. Сажусь отдохнуть, прислонившись головой к обрыву, и в полудремоте наслаждаюсь одиночеством, глядя на столбы ранней мошкары, толкущейся над рекой, которая ежеминутно меняет цвет в лучах разгорающегося солнца. Мир и покой охватывают тебя на берегу реки, мир суетливой жизни маленьких существ, мир бесконечно бегущих и пенящихся струй. Приходят в голову мысли о бесчисленных тысячах мужчин, которые вот в таком же месте отдыхали после битвы или тяжелого труда или обнимали возлюбленных. Покой этот еще более благостен по воскресеньям, когда в долинах звонят колокола. Какая прекрасная страна Уэльс! И Лланелен — лучшая из всех ее деревень. Река здесь — молоко, земля — мед, горы — то поджаристый коричневый хлеб, только что вынутый из печи, то живое золото, то нежная зелень. Здесь у поющей реки, где свистят выдры и прыгают из воды лососи, поселилась красота. Сидели бы англичане в своей Англии, вспарывали бы свои собственные поля и раздирали бы свои собственные горы.

25
{"b":"185014","o":1}