— Народился! Народился! — кричал Джетро, выскакивая на холодный двор. — Ну и чертова морока! — Он повернул было к двери, но тут же рванулся обратно. — Мальчик, и мать говорит — вылитый дед!
— Пошел отсюда, — сказала Морфид, давая ему подзатыльник. — Иди погляди на своего сына, Йестин; я пойду с тобой.
— Пусть идет один, — сказала миссис Шанко Метьюз, выходя с каким-то свертком. — А вы все уходите. — И она положила мне на руки младенца — пищащий комочек жизни у моего плеча.
— Осторожнее! — сказала Морфид. — Ну что ты давишь ему на животик? Быстрей иди к Мари, она зовет тебя.
Я вошел в кузницу и опустился на колени у постели моей любимой.
— Йестин, — сказала она.
Я был с ней от начала времен — стоял на коленях и целовал. Я перевязывал ей ноги в Лланелене. В лучах летней луны я был с ней на Койти и в сарае Шант-а-Брайна. Я вырезывал ей ложку. Ее лицо под моими губами было влажным, а глаза радостно блестели в красном свете.
— Джонатан, да? — спросила она, но я не услышал ни звука.
Я не услышал ни звука, кроме внезапного визга вальцов и звона железа под тяжелыми ударами молотов — утренняя смена вышла на работу. На ожившей вагонеточной колее защелкали кнуты, застучали копыта лошадей, в стылом воздухе раздавались приказания, хриплая ругань.
Я обвел взглядом кузницу, кучи мусора за дверью, — я медленно обвел взглядом грязные развалины, где родился мой сын, и запомнил их навсегда.
— Да, — сказал я. — Джонатан.
Глава двадцать четвертая
— Господь дает, — сказал Томос. — Господь берет. Да воссияет над вами лик Божий и принесет вам мир.
И он закрыл Библию.
Его голос, глубокий и ясный, и все, что я видел тогда в его каморке, навеки останется в моей памяти. Высок, черен и суров был Томос в тот день, когда в начале ноября мы покидали его гостеприимный кров, приютивший нас после Кум-Крахена. Сквозь дымку лет я снова вижу их всех: мою мать в праздничном черном платье, которое я ей купил, сгорбившуюся, поседевшую; по-прежнему красивую Морфид, и Мари рядом с ней — бледную, но улыбающуюся. И Джетро — как хорошо я помню Джетро, его сильный подбородок уже намного выше моего плеча и совсем детские глаза на загорелом лице взрослого мужчины; Джонатан, мой сын, крепко спал в кресле.
Как ясно вижу я их всех — словно это было вчера.
И на это есть причина — ибо в тот день рабочие Блано-Гвента решили сбросить ненавистное ярмо и выступили в поход; в тот день погасли все печи между Херуэйном и Риской, между Понтипулом и Бланавоном. Котел, бурливший в течение пятидесяти лет, закипел, выплескиваясь через край. Шахтеры и рудокопы, плавильщики и подвозчики стекались в долины по зову чартистов; рабочие Гестов из Доулейса, рабочие Крошей из Кифартфы, рабочие Бейли из Нантигло, рабочие тысяч кузниц и кричных горнов, батраки сельского Уэльса, квалифицированные стаффордширские мастера и ирландцы-чернорабочие — все брались за оружие. Чартисты подымались и в городах и городках Англии, во всех концах страны, но нанести первый удар по старой аристократии и по новым алчным классам выпало на долю уэльсцев.
Отзвук их шагов доносился и в эту тихую комнату.
— Будущее черно, — говорил Томос. — Запылают факелы, содрогнутся церкви, и даже корона Англии зашатается под этим натиском. Но победы быть не может, говорю я вам. Победить — значит проиграть, ведь правление физической силы будет хуже былого правления королей, как довелось узнать Франции, ибо мы еще не созрели для восстания. — Он глубоко вздохнул и повернулся к нам, а мы стояли в почтительном молчании. — Так неужели вы хотели бы, чтобы они вернулись к вам? Разве те, кто покинул нас, не счастливей теперь в обители небесного отца, Элианор, как твой муж и твоя дочь? Воистину счастливей! Подумай об этом и утешься, не возжелай из себялюбия, чтобы они вернулись делить нищету духа, которая уготована нам, находящимся в этой комнате. Вы слышите меня?
— Да, — сказали мы.
— Запомните мои слова: у меня нет сочувствия к такому горю, ибо оно, если присмотреться поближе, только жалость к самому себе. Не лейте слез, когда те, кого вы любите, умирают в этом аду, берегите свои слезы для того дня, когда они рождаются.
Тусклый лучик с сумрачного неба прорезал комнату и упал на черное платье моей матери, на ее худые натруженные руки, желтые, как старый пергамент. Пылинки от нашей новой одежды, купленной в Абергавенни на украденные деньги, танцевали в луче безмолвия.
— Да пошлет тебе Господь успокоение, Элианор, — сказал Томос. — Ты хорошо сделала, что послушалась совета Йестина. Возвращайся на фермы Кармартена и положи оставшуюся тебе жизнь между собой и железом, которое выжжет свой след на твоих детях до третьего колена. Я тоже хотел бы уехать, но мое место здесь, с моей паствой.
— Мы всегда будем рады тебе, — тихо сказала мать. — Как прежде, когда был жив мой Хайвел, помнишь? Мы будем так же рады тебе в Кармартене, как бывали рады в Монмутшире, и у нас всегда найдется для тебя постель, Томос.
— Спасибо, Элианор. — Он посмотрел на Морфид, но тут же отвел глаза, встретив обычный угрюмый вызов, и глубоко вздохнул.
— А ты, Джетро, что ты собираешься делать?
— Работать для матери, — ответил Джетро, просветлев. — На ферме. Буду доить коров и стричь овец, как дед Шамс-а-Коед в Лланелене, и дело у меня пойдет, я ведь всегда хотел стать фермером.
— А ты, Йестин? — повернулся ко мне Томос.
— Карета сейчас будет здесь, — сказал я, вставая. — Я слышу, она уже проезжает Речной ряд. Ты готова, Мари?
Вытаскиваем на улицу узлы. Морфид и Мари берут на руки спящих детей, а Томос с матерью и Джетро уже выходят на крыльцо встречать карету.
— Погоди, — говорю я Морфид в дверях.
Всю ночь с Койти дул ледяной ветер, но полуденное солнце согрело его, и теперь по окну забарабанили светлые капли дождя — он волнами проносился над побуревшим краем, заглушая отдаленный топот марширующих ног.
— Я не еду, — сказал я Морфид, когда Мари вышла.
Она посмотрела на меня с недоверием.
— Что это ты выдумал?
— Я не еду, — повторил я. — Мне нужно остаться здесь.
Она, не двигаясь, смотрела на меня — все еще красивая, но в лице ее уже проглядывала зрелость, опаленная железом. В свете, падавшем из окна, она вдруг постарела, складки у ее губ говорили, что близок четвертый десяток, но тут она улыбнулась и стала — Морфид.
— Возьми, — сказал я и отдал ей деньги — двадцать соверенов, оставшиеся от покупки одежды.
— Я так и думала, — сказала она, опуская глаза. — Твое счастье, что мать и Мари верят тебе. Краденые?
— Сначала украденные у нас, если уж на то пошло, — ответил я. — Так что не разыгрывай из себя невинность. Ешь — или съедят тебя, убивай — или будешь убит, такова жизнь. Двадцати золотых монет им в Кармартене хватит надолго, и они смогут жить спокойно до моего возвращения. Возьми их.
— Мать умерла бы со стыда, Йестин.
— Да? Ну и была бы дурой, потому что эта страна — не для честных. С этих пор я буду брать то, что принадлежит мне по праву.
Из пелены дождя вынырнула карета, запряженная парой, и остановилась против окна.
— Йестин! Морфид! — кричал Джетро.
— Иди к ним и скорей уезжайте, — сказал я. — Я не буду прощаться. Скажи им, что я поступаю, как поступил бы отец: я иду сражаться за Хартию.
— Из-за отца? — спросила она.
— Из-за Джонатана, из-за того, что Фрост и Винсент правы, из-за Кум-Крахена, и чтобы изменить жизнь, как говорил Ричард, и сделать ее лучше. Если иностранцы вроде Ричарда умирают ради этого, то мы должны хотя бы пойти ради этого на бой. Ну, поторопись, а то Мари вернется.
— Иди же на бой, и да спасет тебя Бог. — И, поцеловав меня, она отвернулась. — Прощай, маленький мой, — сказала она.
Я не стал дожидаться Томоса. Он окликнул меня, когда я шел через кухню, но я не ответил. Я вышел черным ходом, прошел через сад к калитке и поднялся на склон, за которым лежал Тэрнпайк. Остановившись там, я слушал, как звала меня Мари, как что-то кричала мать, как властно распоряжалась Морфид. Дверца кареты хлопнула, щелкнул кнут, раздался стук копыт. Мари позвала меня еще раз и захлебнулась рыданием. Я стоял под проливным дождем и смотрел, как карета поднимается к Тэрнпайку. Я подождал, пока она вновь не появилась на фоне неба над Гарндирусом, и видел, как она медленно исчезала за гребнем на дороге, ведущей в Абергавенни.