Но теперь мы знаем, что это было не так.
Улица Тиддер была черна, как плащ ведьмы, погруженная в тень улица Невил крепко спала за плотно закрытыми ставнями, но под окнами богачей на булыжник ложились полоски света. В тихом воздухе звучал далекий менуэт. Я пошел в ту сторону, откуда доносилась музыка, и вскоре остановился под окном, за которым нарядные дамы и господа танцевали под клавикорды. В блеске люстр они казались очень красивыми: у мужчин кружевные жабо и манжеты, у дам — атласные платья до полу, а груди открыты так, что пьяной шлюхе впору. Переливы красок, изящные движения — за этим окном звучал блистательный хор богатства, музыки, веселой болтовни.
Мои шаги гулко отдавались в проходе, который вел к конюшне, но я все же пробрался во двор никем не замеченный. Когда я влез на крышу конюшни и уцепился за подоконник ближайшего окна, менуэт зазвучал совсем близко. Подо мной, почуяв чужого, тревожно зафыркали лошади. Двор внизу засеребрился лунным светом, и я стал ждать, чтобы он снова погрузился в темноту. Танец в зале кончился, и под шум рукоплесканий я выдавил локтем стекло. Оно только чуть звякнуло, потому что пол был устлан пушистым ковром. Просунув руку в дыру, я отодвинул задвижку и открыл раму. Потом перепрыгнул через подоконник и замер, глядя через открытую дверь на алый ковер, устилавший лестничную площадку, на дорогие перила красного дерева, на висячую лампу, красивую, как перламутровая раковина. Все было спокойно. Под моими ногами возобновилось мягкое биение музыки. Я повернулся и стал осматривать комнату. Здесь жил мужчина. На туалетном столике поблескивал ручеек серебряных и медных монет. Я осторожно собрал их, отодвинув запонки из драгоценных камней и серебряную табакерку. Потом я стал обыскивать гардероб. Почти сразу я нашел в кармане сюртука кошелек, набитый соверенами, и другой — поменьше. Я еще шарил там, когда на лестнице послышались шаги. Времени хватило только на то, чтобы захлопнуть дверцу гардероба и отскочить к окну. Я встал за тяжелыми бархатными портьерами и ждал затаив дыхание. Комната звенела тишиной, на лбу у меня выступили капли пота, и струйки его поползли по лицу. Кто-то бесшумно вошел, и я услышал слабый скрип ключа в замке. А потом — женский голос, протестующий шепот, тихий мужской смех и поцелуй. И все, только прерывистое дыхание да изредка нежные слова. Шли минуты, с кровати доносился шорох покрывала, поцелуи, тихие стоны.
— Мне пора идти, — шепнула она.
— Я зажгу лампу, — сказал он.
— Ах, не надо! — ответила она, и я слушал, как она одевается во мраке совсем рядом со мной. Скрипнул замок.
— Приходи скорее, — сказала она.
Дверь за ней закрылась.
Мужчина крякнул, перевел дух и вскочил с постели. Едва он отодвинул портьеру, я ударил, мельком успев заметить расстегнутую рубашку из белого шелка, толстую шею и тяжелый подбородок. Вскрикнув, он отлетел назад, наткнулся на туалетный столик и опрокинул его — затрещало дерево, зазвенело стекло. Он застрял между столом и кроватью, болтая ногами, и визжал, как женщина. Я прыгнул в окно. В пятнадцати футах внизу — мощеный двор; я упал, тотчас вскочил, сшиб с ног конюха, выбежавшего из конюшни, и помчался по узкому проходу на улицу, а сзади нарастал шум погони. В конце улицы Тиддер я свернул налево, в спасительный простор лугов. Спустившись к реке, я переплыл ее напротив замка, не осмеливаясь вернуться к лланфойстскому броду — там могли быть солдаты. Весь мокрый, стуча зубами, я достиг подножия Блоренджа и углубился в его леса — теперь мне уже ничто не грозило. Перебравшись через канал, я поднялся на гребень мимо пруда, спустился по Тэрнпайку и вышел на Бринморскую дорогу, к открытым склонам Койти. Звезды еще не померкли, когда впереди показался Нанти. Здесь, как и на Гарндирусе, в темноте пылали печи ночной смены, а вдоль Гарна мерцали огненные точки кричных горнов.
Но прямо подо мной во впадине Кум-Крахена был мрак. Там колыхался туман, и в его белесой пелене, точно раны, чернели обвалившиеся стены и трубы заброшенного завода. Я сел на пригорке, закопал оба кошелька и пересчитал монеты: тридцать восемь соверенов и еще мелочь — мне ни разу в жизни не приходилось видеть таких денег. Завязав их в шарф, я спустился по склону в тяжелую вонь. За растрескавшейся стеной плакал младенец. По кучам мусора, словно привидения, бродили собаки, в темных углах поблескивали их глаза. Из-за разбитых окон доносились глухие человеческие голоса. В неподвижном воздухе поднимались серые столбы дыма из самодельных труб, и красноватое пламя очагов мигало в самодельных комнатах, где старики и больные, слабосильные и калеки спали среди обломков печей, у которых они когда-то работали. Сломанные, насквозь проржавевшие машины стояли на страже этой нищеты и горя, проволочные канаты прихотливыми узорами извивались по захламленному полу. Этот призрачный поселок, затянутый ноябрьским туманом, был как могила, и дыхание его поднималось к небу среди унылого безмолвия. Здесь жили должники, не имевшие долгов: старики, построившие империю железа, которая выпила из них все силы, богатыри, чьи суставы утратили былую гибкость, женщины, катавшие под землей вагонетки так долго, что их груди затерялись в узлах мускулов, слепые, увечные, умирающие. Здесь жили люди, попавшие в черный список за дерзкий ответ хозяину или управляющему, здесь жили их дети, маленькие, обтянутые кожей скелеты, которые всю свою короткую жизнь или клянчили милостыню, или играли на кучах шлака.
В одной из дверей стояла моя мать — голова ее была не покрыта, платок опущен на плечи, на бледном лице чернели глубоко провалившиеся глаза.
— Йестин, — сказала она, и это был голос старухи.
Я прошел мимо нее в старую кузницу, где из разбитых плит пола поднимались изогнутые балки, словно щупальцами осьминога сжимая луну и звезды в осыпавшихся дымоходах. Пламя свечи плясало на сквозняке, и по грудам кирпича и шлака метались тени; в этом дрожащем свете я увидел их: Джетро спал, вцепившись руками в пол, Морфид сидела, прислонившись к закопченной стене, у нее на руках возился Ричард, и она не спала — ее глаза блестели странным блеском. И тут я увидел Мари: одеяла, наваленные на ее живот, мокрое от пота лицо, спутанные волосы. Когда я нагнулся к ней, ее залила волна боли — стиснув руки, она кусала их и жалобно стонала.
У меня язык прилип к гортани. Ее глаза открылись, и она уцепилась за мой рукав.
— Мари!
— Тише, — сказала Морфид, вставая.
— Почему она так мучится?
— Преждевременные роды, — сказала Морфид. — Но теперь уже скоро. А ты уходи, если не можешь на это смотреть, как говорил отец.
Я ушел от них во двор, ушел, чтобы забыться, чтобы не слышать судорожных вздохов Мари, не видеть вспышек сотрясающей ее боли. Дрожа, я добрел до стены и прислонился к ней. Туман в лощине рассеялся, и луна, сиявшая высоко над Койти, одевала развалины черными тенями. Не знаю, сколько времени простоял я там. Один раз ко мне, кажется, подходила мать — я слышал ее шепот, но Морфид тотчас увела ее, и надо мной вновь сомкнулась тишина, прерываемая лишь стонами Мари и шелестом предрассветного ветра.
Снова шаги — мимо меня прошла миссис Шанко Метьюз, держа в руках таз и фланелевую тряпку; все звали ее старуха Мег, толста она была, как миссис Тум-а-Беддо, и еще грязнее миссис Фирниг — рукава засучены до локтей и важности хоть отбавляй, дело-то какое!
— Ладно-ладно, — сказала она, проходя мимо. — Не вешай носа, парень, старуха Мег скоро вытащит его на свет божий. Ох уж эти мне Мортимеры — их мужчины зачинают двенадцатифунтовых младенцев, а у их женщин бедра узкие, как у фей. — И, откинув голову, она закудахтала.
По ту сторону дороги началась задувка Четвертой печи. Выбросив гриб дыма и пламени, она злобно завыла, встречая утреннюю смену. Сажа и искры взлетели к небу, в морозном воздухе закружился белый пепел, и по Кум Крахену побежали багровые блики, — они играли на окнах кузницы, когда я ухватился за подоконник, заглядывая внутрь.
И в эти часы, пока над Койти разгоралась золотая заря, кончилась моя юность.