Потом наступала его очередь говорить считалку и он, наученный Катей, выговаривал:
— Раз, два, три, четыре.
Жили мошки на квартире.
К ним повадился сам-друг —
Крестовик, кривой паук.
Пять, и шесть, и семь, и восемь.
Паука мы вон попросим.
Ты на мошек не гляди.
Ну-ка, Катя, выходи!
Катя «выходила» и покорно ждала, что от нее попросит сотник. Тогда Андрей, улыбаясь и весь расцветая от нежности к этой удивительной и странной женщине, говорил:
— Спой, пожалуйста.
— Чё ж те спеть?
— Что знаешь.
Она сцепляла руки на коленях и пела куда-то в сторону, будто перед ней никого не было:
— Брала, брала ягодку,
Земляниченьку.
Наколола ноженьку
На шипиченьку.
Болить, болить ноженька,
Да не больно.
Любил парень девушку,
Да не долго.
Недолго, немало —
Всего годочка три.
На четвертый годик
Дите родилось…
Катя опускала голову и неприметно глядела на Андрея, словно старалась прочесть в глазах сотника ответ на свой невысказанный вопрос.
— Посадила в лодочку,
Приказала плыть:
«Плыви, плыви, лодочка,
Тише за волной».
Поймал эту лодочку
Парень молодой.
Собирал он девушек
Со всех городов:
«Признавайтесь, девушки,
Чье это дите?»…
Катя делала долгую паузу, на лоб ее набегали морщинки, а глаза туманились. И она заканчивала песню почти шепотом:
— Разбитную Машу
На расстрел ведуть…
Внезапно вскидывала голову, бойко избоченивалась и пела, точно дразнилась:
— Болить сердце, ноеть грудь.
Пожалейте кто-нибудь!
Пожалейте тятя с мамой,
И еще какой-нибудь…
Ты по саду не ходи,
Не ломай акацию.
И про тя, и про меня
Пускають публикацию…
То ли ты играешь — таешь,
То ли я пою — таю.
То ли ты меня бросаешь,
То ли я кого люблю…
И в эти минуты Андрей вдруг отчетливо понимал, что не зря все эти песенки и частушки, а в том дело, что болит у Кати душа и не верит она, будто счастье их может быть долгим. Вот кончится кутерьма, верно, считает женщина, и разойдутся они, разные люди, разным путем. Точно подтверждая его догадки, Кириллова пела:
— У меня на сердце есть
Неизлечимая болесть.
Доктору не излечить:
Нас желають разлучить.
Помираю, помираю,
Застываеть ала кровь.
Напишите на гробнице:
Померла через любовь!
Как всякая женщина, она иногда боялась переборщить в ласках и словах, опасаясь, как бы мужчина не принял эту привязанность за слабость и безволие, и круто меняла песню:
— Я одену кофту белу,
Белую-пребелую.
Я сначала завлеку,
Потом измену сделаю…
— Ну? — спрашивала она. — Нравится те?
— Грустно, — отвечал он. — Почему все песни про любовь такие? Ни одной я не слышал, чтоб чистое счастье, а так — больше горе и грусть.
— Какая любовь — такие и песни об ней.
Он говорил внезапно:
— Загрызут нас с тобой. Непременно.
Катя досадливо прерывала:
— Не трусь загодя.
Но, заметив, что на глаза ему набегают тени, бросала:
— Здесь и впрямь люд — пройдоха. Да и мы, чай, не шибко гладкие.
На одну минуту он вспомнил берега Невы, университет, пылкие споры о женщинах и любви. На ум пришли пессимистические страницы Шопенгауэра и Гартмана. То ли один из них, то ли оба утверждали, что любовь — это лишь выражение слепой воли к жизни, только призрак счастья, только инстинкт, делающий любовь орудием своей цели.
Стараясь избавиться от этой памяти, он вдруг предложил Кате:
— Почитать стихи? Их написал Баратынский. Ты слышала о нем?
— Нет.
Он стал читать:
— Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!
Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям!
Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова
И, друг заботливый, больного
В его дремоте не тревожь!
Я сплю, мне сладко усыпленье;
Забудь бывалые мечты:
В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.
Стихи произвели на женщину скверное впечатление. Глядя поверх Андрея, она сухо поинтересовалась:
— Ты пошто мне это читал?
Он отозвался растерянно:
— Не знаю… Не нравится?
Катя резко повернулась к Андрею, спросила, вздрагивая ресницами:
— Были у тя женщины? Раньше? До меня?
Андрей смутился, попытался отвернуться, и Катя, всплеснув руками и даже побелев, заключила:
— Конечно же, были! А я-то, дура, думала: меня любить…
— Я тебя и вправду люблю, Катенька.
— Будто бы! — горько скривила она губы. — Как это можеть: другие и я. И ты меня любишь.
— Те женщины до тебя были… Давно…
— Так чё ж? Все одно были. Ты душу на них изводил. Али так, без души?
— Трудные у тебя слова, — совсем растерялся Андрей. — Не знаю. Думаю, без души.
— Это ты врешь! — жестко заключила Катя. — Я теперь по себе знаю: врешь!
ГЛАВА 13-я
ЮВЕЛИРНОЕ ДЕЛО
В Иркутске, на улице Спасо-Лютеранской, 19, жил ювелир и часовых дел мастер Мари Куросава. Это был тихий и вежливый старик, много лет назад осевший в городе и снискавший репутацию безупречного коммерсанта.
Революционные бури, захватившие Россию, казалось, не задели часовщика. Правда, завсегдатаи его ювелирной лавки бесследно исчезли или, может быть, выжидали, не желая рисковать и надеясь на реставрацию.
Починка часов позволяла старику жить сносно и даже откладывать деньги на черный день, но это было далеко не то, на что рассчитывал японец.
Он надеялся вернуться домой в парчовых одеждах, или, как сказали бы русские, на коне, однако за годы жизни в Сибири не сбил большого капитала. Возраст уже не позволял старику ждать и терпеть, и Куросава делал свою последнюю ставку, вкладывая деньги, разумеется не единственные, в поиски Золотой Чаши.
В этот день Мари Куросава с утра чувствовал себя плохо: горчило во рту, подташнивало, и он рано запер двери мастерской. Теперь старик сидел в своем крохотном кабинете, украшенном дешевыми какемоно — бумажными картинами, на которых тушью были изображены пейзажи Японии, — и машинально курил сигарету.