Двигались в затылок, гуськом. Россохатский вышагивал позади — и вдруг заметил, что разглядывает спины таежников и улыбается. Он даже не понял сразу — почему? А поняв, беззвучно рассмеялся. Дин, Гришка и Дикой смахивали сейчас на охотничьих собак, взявших понизу еще сильный след дичи. Они вытягивали шеи, вздрагивали, и Андрею казалось: даже потявкивают от нетерпения и жадности.
Сойдя к сырому каменистому берегу, Мефодий вдруг закружил на одном месте, и это только усилило схожесть бродяги с промысловым псом на охоте.
И Хабара, и Дин тоже затоптались, завертелись у бережка, и глаза их щупали песок не хуже пальцев, которые сгибались и выпрямлялись сами по себе.
— Тут? — спросил Хабара. — А? Как глядишь, Дин? Как, Мефодий?
Китаец отошел в сторонку, и губы его зашевелились. Затем прихватив лоток и кайлу, никому не сказав ни слова, Дин поспешил к устью Билютыя.
Гришка и Мефодий посмотрели друг на друга, согласно качнули головами и разбежались в разные стороны.
Андрей увязался за артельщиком. Хабара набил лоток донным песком и опустил его в воду. Тотчас вытянул из-за пояса железный гребок, схожий с малой садовой тяпкой, и стал размешивать содержимое посудины. Растерев комки глины, попавшие вместе с песком, принялся встряхивать и мыть пробу. Он делал это до тех пор, пока из лотка не перестала, будто дымок, змеиться взвесь. Наконец на дне осталась одна черная крупка.
Таежник долго и пристально разглядывал шлих.
Золотинок не было.
Хабара оглянулся на Андрея, буркнул:
— Поганые грибы — первые вырастають. Поищи и ты. Авось пофартить.
Россохатский, внимательно наблюдавший за действиями Хабары, тоже вошел в воду. Ему показалось, что промывка — совсем несложное, нехитрое и, может, даже приятное дело. Если, разумеется, трудиться не зря.
Андрей сильно разминал пальцами пробу, встряхивал и перемешивал ее, стараясь очистить от ила и глины.
— Ты не тянись за черным шлихом, — посоветовал Гришка, не поднимая головы. — Гож и серый. А то, гляди, золотинки выплеснешь, — навыка нет.
Работали молча, с мрачной решимостью, без перекуров, не отдыхая. Но лишь солнце встало над головой, артельщик выбрался из реки и, приложив ладони ко рту, хрипло прокричал:
— Ша-абаш!
Когда все сошлись и сели кружком, Хабара, больше для порядка, спросил:
— Ну? Пусто?
— Пусто… — откликнулся Мефодий.
Андрей кивнул, давая понять, что и в его миске не оказалось ни одной блестки.
Китаец посмотрел на всех узкими, казалось, равнодушными глазами, достал из-за пазухи плоскую бутылку и поднял ее над головой. Андрей, вглядевшись, заметил на дне две желтых пылиночки, два крошечных огонька, мгновенно отразившихся в глазах Мефодия и Гришки.
— Чё ж ты молчал, варнак! — не то весело, не то с озлоблением прокричал Хабара. — Нашел золотишко и молчишь, ходя!
— Чиво кличи? — спокойно отозвался Дин. — Тебе кличи — золото убегай.
После отдыха работали уже оживленней, будто эти две желтые искорки согрели кровь, заставили быстрее и громче биться сердца.
Хабара, покопавшись не старом месте, направился к Дину.
— Где нашел? — спросил он у китайца. — Тут? Тащи всех сюда.
Люди вскоре сошлись в кучку и стали, не торопясь, раскапывать мелкую гальку берега.
Уже через час добрались до плотного слоя глины, и Хабаре весело прищелкнул языком.
— Ложный плоти́к, Андрей. Вишь, глина крепкая, вроде камня. Золоту сквозь нее не утечь. Колупай, паря!
В лагерь вернулись, когда уже солнце упало к горизонту. Молча поели похлебки и повалились отдыхать.
Андрей с удивлением обнаружил, что не очень устал. Может, бодрила приятная мысль — ничего мудреного в деле нет, и он справится с ним, минет срок, не хуже других.
Поворочавшись на лапнике, Россохатский понял, что не заснет, и, выбравшись из землянки, пошел к Зефиру.
Жеребец встретил его коротким ржаньем, — и вновь защемило сердце, припомнились конные игры в станице, и отцовская лошадка, и сладко-тревожные шорохи ночного.
На обратном пути опять встретилась Катя. Он, глядя в сторону, обошел ее, и женщина не сказала ни слова. Будто столкнулись нечаянно и равнодушно разошлись.
Утром Россохатский брал шлихи уже с некоторым навыком, и Хабара довольно поглядывал на него и говорил, чтоб слышали Мефодий и Дин:
— Молодец, малый. Большая голова — никому не груз.
И Россохатскому была приятна эта похвала.
…К исходу недели дорылись до скалы. Хабара, чуть передохнув, подозвал Россохатского, ткнул пальцем в развороченный берег:
— Глянь, Андрей.
Сотник долго всматривался в кучу песка, гальки и глины, наконец пожал плечами.
— Ну, как же! — удивился Гришка. — Аль не ясно те: коренная порода[40] пошла. До золотца докопались!
Андрей на всякий случай улыбнулся, девая понять, что понимает шутки.
Хабара весело сплюнул, опустился на колени, велел сотнику присесть рядом.
— Это ж видимое золотишко, паря. Давай колупай рядом. Глядишь, на банчок спирту добудем с тобой.
Дикой еще накануне оторвался от всех и ушел к месту, где Китой круто поворачивал на север. Найдя на изгибе песчаную косу, одноглазый с усердием брал там шлиховые пробы.
Вечером, шагая в лагерь, Хабара полюбопытствовал:
— Чё у тя, Мефодий? Фартить али как?
— Есть знаки, — неохотно отозвался Дикой. — Косовое золотишко пошло. Мелкое. Однако — тоже золотишко.
— Ну-ну… — ободрил его Хабара, делая вид, что не замечает жадной скрытности оборванца. — Лиха беда почин.
Шурфовали всю первую половину сентября на Билютые и безымянных притоках Китоя, выше устья Билютыя. Берег изъязвили закопушками и на дно их беззвучно и медленно натекла вода.
Как-то, когда обедали на берегу, куда Катя принесла котелок с едой, зашел разговор о харче. Разливая по мискам суп, Кириллова сказала Хабаре:
— Солонина в горло не лезеть. Сгородил бы заездки, чё ли? Тут ленка много и таймень тоже. Нешто нельзя?
— Добро, Катя, — согласился артельщик. — У самого́ от солонины мозоль на зубах. Сгородим.
Вечером того же дня на притоке Китоя стали ладить заездки. По дну реки, от берега до берега, поставили козлы и плотно оплели их тальником. Неподалеку от бережка оставили узкий проход и напротив него укрепили корыто, выдолбленное из куска кедрового сухостоя.
Уже к утру следующего дня рыба так плотно забила «грабли» корыта, что их совсем не стало видно. Андрей, таскавший тайменей к берегу, с опаской поглядывал на пестрых губатых хищников, иной из которых весил пуд и больше. Чешуя рыб отливала серебром, золоченые плавники горели на солнце, и Россохатский усмехнулся: это серебро и золото надежнее того, какое они ищут.
Часть добычи засолили, чтоб не протухла. Из рыбы теперь варили уху; пекли тайменей и ленков в глине, посыпая припасенной черемшой[41].
А время не стояло на месте, и уже задували сильные ветры, навершья гор были совсем белы. Люди зябли, но больше других мерз Мефодий, одетый в рванье.
Обычно он просыпался раньше всех и, не вставая с лежанки, ежился, слушая с непонятным озлоблением трубную перекличку изюбрей.
Быки ревели свою брачную песню на заре, где-то под гольцами, и их зов, то грозный и пылкий, то горький, как боль, потрясал и настораживал тайгу.
Мефодий не понимал, отчего песня оленей давит его грустью и злобой. Может, потому, что Дикой был вечно голоден, а осенний изюбрь — жирное мясо, а может, оттого, что вот даже зверь имеет свое счастье, свой край и надежду, а он, Дикой, крив и бездомен, как последняя собака или даже медведь-шатун — грязный, тощий и злой.
Золото складывали каждый в свой кошель, ревниво пряча добычу от чужих глаз.
Тогда же, в сентябре, Россохатский, по слову артельщика, откололся от всех и отправился добывать зверя. Приходил к воде лишь затем, чтоб узнать — не нужна ли помощь и как подвигается дело?