— Орловский.
Дионисий рассмеялся:
— Ах, это опять вы, отец-благодетель.
— Поговорим о деле, — поторопил Киселев.
Беседа, как показалось Дионисию, больше смахивала на допрос, в лучшем случае — на опрос, и ее трудно было счесть дружеским разговором по душам.
Киселев и Орловский хотели знать, не устал ли товарищ от тревог времени, готов ли сменить спокойное жилье и работу на нечто безвестное и мало удобное, сумеет и захочет ли повиноваться приказу? И так далее, в том же весьма вежливом и сдержанно-суховатом стиле.
Невзирая на обиду, Лебединский отвечал согласием на вопросы и сам ничего не спрашивал.
Все вскоре попрощались и разошлись тут же, на берегу Миасса. И Дионисий с грустью подумал, что ему опять ничего не сказали о его, Лебединского, участии в общем деле.
* * *
Получив первое библиотечное жалованье, Дионисий отправился на Болотную улицу, в дом богатея Колбина. Там, на отшибе двора, в глиняной развалюшке, жил первый челябинский друг Дионисия — Данила Морошкин.
Было воскресенье.
Библиотекарь постучал в малое окно домика, и почти тотчас мальчик выскочил наружу.
Увидев прилично одетого господина, он озадаченно наморщил носишко и вдруг догадался, что перед ним Дионисий Емельянович, которого он так ждал и которого почти что любит.
Морошкин весело ахнул и кинулся к Лебединскому, оживленно крича: «Мама, мама, погляди-ка, кто к нам пришел!»
— Погоди, — остановил его Дионисий, — возьми сначала вот это.
И он передал мальчику узелок, в котором были скопленные продукты и немного денег.
Затем они вместе вошли в жилье. Внутри его были ужасающая нищета и теснота, и у Лебединского защемило сердце, будто он вошел в свое детство в далеком селе Кривое Озеро.
Заметив взгляды взрослого, мальчик сказал негромко:
— Бедность нас, и правда, в клюку гнет. Некорыстно живем. А вот при Советской власти…
Он спохватился, взглянул с испугом на посетителя.
— Не бойся меня, Даня, я тоже так думаю.
Но мальчик не рискнул продолжать опасный разговор и лишь вздохнул:
— Дырой дыру не заткнешь.
Но тут же, однако, добавил с жесткой уверенностью:
— Ничо, придет солнце и к нашим окошечкам…
Мать Данилы, еще молодая женщина, уже покореженная нищетой, и две жилички заволновались, не зная, куда посадить гостя и как его встречать.
Дионисию предложили чаю, и он сказал, что с удовольствием выпьет стакан, а то и два, коли кипяток крутой.
Данила не утерпел, развязал узелок, увидел сахар, соль, кулечек с какой-то крупой, несколько копченых рыбок. Все это богатство разложил на столе и лишь тогда обнаружил деньги.
Брови его сошлись к переносице, он несколько мгновений разглядывал керенки, царские и колчаковские ассигнации — и решительно подвинул их по столу к Лебединскому.
— Я эти деньги не заробил, дядя Денис.
Мать жалобно поглядела на сына — «Что же ты творишь, сынок!», но Данила сделал вид, что не заметил укора.
— Это — твои, — утвердительно кивнул гость. — Давеча госпожу Хухареву встретил, велела передать. Очень довольна работой.
Данила, ухмыляясь, покачал головой, но, вновь увидев горький взгляд матери, проворчал:
— Возьми, мам. Это тебе, тетке Дарье и бабушке.
Все женщины домика закивали головами, а хозяйка бросилась на кухоньку, прижимая деньги к груди. Вскоре вернулась с чайником и налила гостю в единственную, кажется, чашку неведомой желтой жидкости. Похоже, это был морковный чай, но Дионисий пил его с видимой охотой, чтобы показать добрым женщинам, что вполне доволен.
Данина мать, стесняясь, видно, так внезапно свалившихся на нее денег, но не в силах отказаться от них, говорила печально:
— Полгода в нужде колотимся. Стиркой лишь и кормлюсь. Да много ли от нее толку?
Вскоре Лебединский попросил разрешения погулять с мальчиком, женщина согласно кивнула головой, вздохнула, глядя в сторону.
— Вот видите, дожился сыночек: штаны одни, а рубах еще меньше.
— Ничего, мама, — постарался успокоить ее Данила, — зиму перегорюем, а там легче станет.
Взрослый и мальчик тотчас отправились на Уфимскую улицу, купили семечек и сели на скамеечку погрызть их.
Данила внезапно взял Дионисия Емельяновича за руку, погладил ее, сказал убежденно:
— Я непременно те деньги отработаю, дядя Денис. Я ж все понимаю.
— Бач, який найшовся розумець… — покосился на мальчишку Лебединский. — Хоч горохом об стину, а вин усе свое.
— Ну, ладно, ладно… — дернул Морошкин Лебединского за рукав. — Просто я вам тогда что-нибудь хорошее сделаю.
— Оце ладно! — не стал возражать взрослый.
Покончив с семечками, поднялись, и Дионисий купил у хромого старичка все сорта папирос, какие у того были, — «Аду», «Сафо», «Дядю Костю», «Darling». Он давно уже не курил такой благодати.
Некоторое время шли молча.
— Вот что, Даня, — вновь заговорил Лебединский. — Живу я теперь вполне сытно, госпожа Кривошеева — добрая женщина, лучше не бывает. А на душе скверно.
— Пошто?
— По земле кровави рички плывуть… Военна буря закрутила… Вот… А я?.. Ихав козак из вийны, та заихав до вдовы.
Мальчик с удивлением посмотрел на старшего.
— К белым, что ли, пойдете, али к красным?
— Видно будет, — неопределенно отозвался Лебединский. И, стараясь увести разговор в сторону, добавил: — Коли надену военную форму, тебе все лишнее отдам и книги кое-какие. Ну, будь ласка, беги!
Он проводил взглядом мальчика. А тот все шел и оглядывался, и Дионисию казалось, что Даня пожимает плечами.
* * *
Новый 1919 год Дионисий встречал у себя во флигеле. За окном и по всему Уралу шатались в обнимку два друга, мороз да вьюга, а здесь, в домике, было жарко натоплено, пахло чисто помытыми досками и терпкой смолою елки.
На вечере были, кроме мужчин, те же, уже знакомые им женщины Антонида Платоновна и Прасковья Ивановна. Горничную и экономку пригласил «Филин», чем немало удивил, даже поразил Лебединского. Правда, и раньше случались летние чаепития на веранде, но будни одно, а праздник другое. Филипп Егорович, заметив веселое изумление постояльца, объяснил ему, что мужчины без женщин, равно как и женщины без мужчин — это несчастье и против бога. И не к чему нарушать порядок, установленный свыше.
Впрочем, явились гостьи разновременно и вели себя вовсе по-разному.
Круглолицая, безмятежная Антонида Платоновна принялась хлопотать во флигеле уже в десятом часу вечера; она, напевая и посматривая доверчивыми раскосыми глазами на Дионисия Емельяновича, ставила на стол тарелки и тарелочки, в пятый или десятый раз протирала рюмки, бегала на кухню господского дома за огурцами, грибочками, заливной рыбой.
Старая же экономка, вероятно, прислуживала Вере Львовне, Льву Львовичу и их гостям — и оттого пришла во флигелек без четверти двенадцать по часам Дионисия.
К крайнему удивлению маленькой компании, Прасковья Ивановна явилась в черном до полу платье, в черном же платке на полумертвых седых волосах, и глаза ее опухли от слез.
Это даже вызвало раздражение горничной, и она выговорила старухе с излишней запальчивостью:
— Ну, что вы, право, в скепсисе, Прасковья Ивановна! Ведь знаете: коли нынче мрачны, так и весь год плакаться станете!
Старуха не отозвалась.
Дионисий предупредил Антониду Платоновну, когда до Нового года осталось пять минут, и горничная, улыбаясь и важничая, наполнила рюмки вином, положила всем закуску, и только тогда оборотилась к Дионисию Емельяновичу.
— Мой урок окончен, теперь ваш, господин Лебединский.
Дионисий поднялся с места.
В здравице он желал каждому участнику вечера и всем людям честной жизни, справедливости и дела по душе. Он высказал надежду, что низменные страсти и ненависть изживут себя в наступающем, девятнадцатом году и солнце труда станет светить без туч.
Лебединский полагал: его не заподозрят в гимназическом идеализме, а правильно поймут то, что он хочет, но не может прямо сказать.