— Голубчик! — схватил его за ноги служивый. — Не губи. У меня дома семеро по лавкам, мал мала меньше. Мать, старик отец… На кого их покину?..
— Бога душу мать!.. — взорвался прапорщик (он уже был прапорщик). — Ты что ж решил: мне помирать охота и дома у меня никого! Встань, застрелю! Вот те крест — застрелю!
После боя Степан отыскал в траншее робкого сего солдатика, внушал ему:
— За трусом смерть охотится — трудно ли это понять! А то ведь как бывает? С излишком бережешься, глядь — шапка цела, да головы нету.
Нижний чин продолжал глядеть на Георгиевского кавалера с удивлением ужаса — и молчал.
— Чо страшиться? — пытался поправить дела шуткой Вострецов. — Когда я жив — смерти нет, а когда есть смерть — меня нет.
Пехотинец безмолвствовал.
Рядовые, набившиеся в траншеи, ухмылялись, поддерживали офицера:
— Оно ясно: на войне трусость — плохой приятель. Да где ж ему, дураку, понять!
А солдатишке советовали:
— На правду не гневайся, — сними шапку да поклонись.
Уже повесив на гимнастерку три Георгия, Вострецов не гнушался показывать бойцам все, что умел сам. А умел он многое: исправлять порчу пулеметов, верно ходить по звездам, спать без хвори на снегу, петь, безголосо, верно, но с полной душой.
Теперь уже, на новой войне, коченея близ Бирска, Степан Сергеевич хрипло говорил роте:
— От пристани на город — как лезть? Круто! Потому нас беляки отсюда не ждут. Так?
— Так.
— Вот мы тут и взвалимся! — заключил Степан.
— А вдруг ждут? — вступал в разговор осторожный Кучма. — Да, гляди, полили крутизну водичкой. Тогда и покатимся мы с тобой, паря, прямо в преисподнюю, в ад.
— Значит? — выспрашивал Вострецов.
— Значит, пойдем в разведку вместе, Степан Сергеевич.
Однако Вострецов, заручившись позволением ротного, провалился в сумрак ночи один. Он знал многих обывателей пятнадцатитысячного городка, помнил наизусть улицы, все спуски и подъемы. А также держал в уме, что после февральской революции в город вернулись из ссылки и с каторги старые большевики во главе с Иваном Сергеевичем Чернядьевым. Подпольщик с известным опытом, Степан надеялся, коли пробьется в Бирск, найти кого-нибудь из них.
И красноармейцы с почтением думали о вчерашнем офицере, коему выгоды его должности и чин не помеха в риске.
Вернулся помкомроты в десять часов ночи, притащил с собой каких-то знакомцев, говорил с ними — к общему удивлению — на башкирском, татарском и чувашском языках. Разведка с полной точностью убедила: город с крутизны не прикрыт врагом.
Рота тотчас стала карабкаться вверх в совершенном молчании, стараясь даже дышать беззвучно.
Впереди всех угадывалась сухощавая фигура Степана Сергеевича. Он взгромождался на гору по шажку, оступался, падал, но продолжал лезть с упорством человека, у которого нет другого пути.
И когда ротный негромко скомандовал: «Приготовиться к рукопашной…», Вострецов уже успел передохнуть на плоской вершине увала, первый закричал «Ура!» и кинулся вдоль улицы, выставив винтовку.
Он бежал в атаку, держа палец на спусковом крючке, и ничего не было, кажется, в Бирске, кроме этого «Ура!» и запаленного дыхания людей, когда «Ура!» смолкало.
Рота смела штыками редкое боевое охранение неприятеля, совершенно оцепеневшее на тридцатиградусном морозе, и бежала к центру города.
Уже через полчаса Лыков и Вострецов вывели людей к женской гимназии, где можно при нужде укрыться в старых окопах.
Однако рота красных, возникнув на речной окраине Бирска, тотчас, как магнитом, притянула к себе 32-й Прикамский полк белых и Георгиевский офицерский батальон. Это были главные силы противника здесь, и, зная это, комбриг распорядился атаковать неприятеля с других направлений. «Ура!» загремело и на севере, и на востоке, и еще бог знает где.
Офицеры, бежавшие навстречу, узнавались не столько по еле видным погонам, сколько по выправке и четкости профессиональных действий.
Дважды кидались Георгиевские кавалеры на Степана штыками, и оба раза упали под выстрелами.
Пожилой ротный еле успевал за своим помощником, но это не мешало Лыкову радоваться сноровке фронтовика.
Потом внезапно оказалось, что рядом бегут другие полки бригады, и натиск их оказался столь дружный и безоглядный, что неприятель оробел и почти весь полег на заснеженных улицах городка.
Уже в одиннадцать часов ночи семнадцатого декабря Бирск очистили от белых, и лишь тогда Степана как бы осенило: нынче не просто день и не просто бой, а в том дело, что ему теперь ровно тридцать пять, и он достойно отметил свое рождение. И есть причина вспомнить, как жил и с чем пришел на сей рубеж, прожив чуть не две жизни комиссара Васюнкина.
А вот и сам он, комиссар, идет медленным, узким шагом, тоже, чай, не с гулянки возвращается, понятно всем.
— А-а, Вострецов, здравствуй, герой! Душевно благодарю, Вострецов, за лихой удар. Слава красным героям!
Он говорит с помкомроты, будто знакомы много лет или месяцев, будто они давние сотоварищи, и это не он, Васюнкин, хотел расстрелять Вострецова в Черном овраге, за Дюртюлями. Впрочем, чему удивляться? Там одно — шел от врага, доброволец, беляк, офицер. А тут совсем иное — смел, умен, трудится, готов за красных кровь пролить.
— Убитых своих собрал? — спрашивает комиссар. — Раненых сколько? Тех нет и тех нет? Умница ты моя!
Вскоре к роте подъехал на нервном коньке комполка, велел Лыкову вести роту на восточную окраину и закрепляться там, а Вострецову сказал, не объясняя:
— Пойдем в штабриг. Командир зовет.
— Где штаб?
— В монастыре.
— Однако не близко.
— Ничего, без боя — рукой подать.
Сокк передал повод коноводу, зашагал по мостовой рядом с Вострецовым, сказал, поглядывая на него откровенным мальчишеским взглядом:
— Хвалю, кузнец. Беззаветно прорвался ты через стаи пуль. А ведь мог и голову потерять.
Степану показалось, что легендарный сей мальчишка, пожалуй, покровительственно говорит эти слова, но, не желая ссориться с полковым командиром, усмехнулся.
— Голова, говорят, наживное дело, Сокк.
В монастыре быстро отыскали Вахрамеева и Чижова. Они успели побриться и помыть руки душистым мылом.
Увидев краскомов, комбриг накинул гимнастерку, подпоясался, пригласил вошедших к огромному дубовому столу, за которым, надо полагать, устраивало трапезы не одно поколение монахов.
На досках стола благоухала парная коврига черного хлеба и таяло в мисках мороженое молоко.
Степан покосился на Николая Ивановича и не сумел скрыть усмешки.
Вахрамеев перехватил иронический взгляд помкомроты и возразил этому взгляду:
— Вся Россия вышла из деревни. А там — всё на молоке и ржи покоится, Вострецов.
— Не все, — опять усмехнулся уралец. — Позвольте вас пригласить как-нибудь на обед. Я покормлю, чем надо.
Комбриг полюбопытствовал:
— А чем надо?
— Пельмени. Квас с хреном. Водка.
— Совсем недурно, — согласился Вахрамеев. — Однако пора перекусить тем, что есть.
Командиры с удовольствием съели немного хлеба и выпили по кружке молока, приятно покалывавшего льдинками.
— Ну, вот, теперь можно уведомить, зачем позвали, — заговорил комиссар. — Час назад меня навестили коммунисты Бирска. Я воспользовался случаем и спросил о тебе, Степан Сергеевич. Они отвечали: надежен, как гранит.
Чижов прошелся по комнате, раскурил трубку, остановился возле помкомроты.
— Мы должны воевать с тобой в одной партии, кузнец.
Вострецов вспыхнул так, что стала видна каждая рябина на лице. Без малого полтора десятка лет назад он вступил в РСДРП, сблизился с меньшевиками, однако в 1918 году порвал с ними. Но самому проситься в большевики, после всего, было неловко.
Теперь Степану Сергеевичу предлагали это. И всем существом благодаря товарищей за доверие, он все же покачал головой и отозвался хрипло:
— Не раньше, чем докажу свой большевизм в боях.
— Вот и отлично, голубчик! — поддержал его комбриг. — Однако Роману Ивановичу пора в полк, а тебе — в роту. Отдохните, пожалуйста. У нас впереди тяжкие бои за Уфу, за перевалы, за Аша-Балашу.