— А давай-ка мы с тобой, Степан Сергеевич, махнем через хребет!
К той поре, надо сказать, совсем иные отношения сложились меж брательниками, ибо младший уже отрабатывал свой хлеб сполна, а также кормил Казанцево, как уж получалось.
В Челябинске — увы! — постоянной работы не сыскали, и пришлось прибиваться временно в железнодорожные мастерские. И дни, недели, месяцы проходили в копоти, в железном лязге и жаре, обжигающем лица.
Домой, в Сибирскую слободу (там ютились в землянке), шли мимо нарядного вокзала, гремящей грузовой станции, где дергались и катились жесткие грязные вагоны.
Степа наизусть выучил все привокзальные закоулки, здесь, коли выпадал отдых, можно было поиграть в бабки либо в лапту, поглядеть на парней, важно ходивших под руку с барышнями.
Однако тяжкая дымная работа сжигала весь день и запас сил, без которых не очень-то охота лузгать семечки или даже идти в кинематограф.
— Клим, — спрашивал Степан, — и долго мы здесь маяться станем?
— Не, — усмехался старший. — Еще месяц.
— А там что?
— А там привыкнем.
Степан не принимал шутку, говорил хмуровато:
— Тут, бают, места богатимые. Давай золотишко покопаем, а то помотаемся по заводам, авось, что и отыщется нам в долю.
Брат молчал.
— Давай, Климентий. Больно сыро-то в землице жить, детей загубишь.
В конце концов Степка уговорил брата, и они отправились в Сим, где, по слухам, жилось почти сносно. Но вышло, что хрен редьки не слаще, жилья дешевого и в Симе нет, нужда погнала в Катав.
Из Усть-Катава Степан уехал уже один, без Клима, ибо вышла ссора с полицией, даже не ссора — ненависть.
Получилось вот как. Работный народ, возбужденный штрафами и грубостью мастеров, устроил митинг, и братья тоже явились на сбор: куда все, туда и они.
Ораторы еще молчали, когда подошел к младшему Вострецову известный в вагоностроительном заводе социал-демократ Степан Кузьмич Гулин и сказал:
— Голос у тебя, тезка, чисто иерихонская труба, а вот говорить робеешь.
— Это как понимать? — покосился на него Степка. — На что намек?
— Не намек. Вместо языка — дырка.
Вострецов усмехнулся, высунул язык, подержал маленько наружу. Стоявший рядом партиец Гнусарев посмотрел на здоровенного восемнадцатилетнего парня, и на губах подпольщика тоже промелькнула усмешка.
— А коли есть, пошто молчишь?
— А чо говорить?
— Как что? Или сладка у тебя жизня, паря?
Степан отрицательно покачал головой.
— Меда нету. Верно.
— О том и скажи.
— Это можно, — понял его кузнец.
Меньшак покосился на мрачное лицо брата и зашагал к большим штабелям железных балок, что были трибуной митинга.
Взгромоздившись на возвышение и увидев множество людей, он было растерялся, но тут же овладел собой и стал говорить вполне складно, как потом определил братуха.
Речь свою завершил жесткими, не для барышень, словами:
— Это пошто так мир устроен: роблю много, ем не досыта, сплю, как петух? Не знаете? А потому — кровососы кругом, мать их!..
Голос и впрямь гремел библейской трубой, но стены Иерихона, как в притче, не падали.
Степан спрыгнул вниз и подошел к брату. Климентий совсем потемнел лицом, хотел что-то сказать, но тут к кузнецам подскочил жандарм Кондрат Широнов и крикнул с кривой усмешкой:
— Запоешь ты — и скоро — по-иному, вахлак!
— Это как же?
— А так… Свиным голосом запоешь.
— Ну, не все бьет, чо гремит, — возразил Степка, бесстрашно глядя в глаза Широнову.
— Зелен еще. Не знаешь, чать, что крапива жжет?
— Не знаю. А ты небось досконально изучил, господин жандарм.
— Толкуй еще, медный лоб!
— Степка, замолчь! — схватил его за ворот Клим. — Не лайся с их благородием!
У Степана закровились глаза, а на жестком лице вспухли желваки. Он сбросил руку брата с плеча, усмехнулся.
— Он такой же благородный, как кабан огородный. Чо привязался?
И вновь повторил свою мысль:
— Из него такой господин, как из песьего хвоста сито!
Жандарм смотрел на младшего Вострецова с огромной злобой и молчал.
— Я те припасу потешку… — наконец прошипел Широнов, отходя от Вострецовых.
Вечером Климентий укорил Степана:
— Дурак ты, братуха. Не можешь укусить — не лай.
— Ничо, еще укушу, даст бог.
Клим уныло вздохнул.
— Не станет те отныне житья, брательник… Вот чо…
— Поглядим.
— И глядеть нечего. Уезжай — и как можно скорее.
— Везде один черт. Сам знаешь.
— Это так. Но тут у тя собственный держиморда. Он те пути не даст.
Клим, разумеется, был прав, — низкорослый, тщедушный Широнов с изломанной кем-то рукой (ему накрывали «темную» и били без пощады) ненавидел, кажется, весь мир. Такие люди до конца дней своих не прощают обид. Не дай бог этой сволочи власть!
— Ну, чо ж, — тряхнул в конце разговора головой Степан. — Уеду. Осяду где — извещу.
На следующий день меньшак отбыл в попутной теплушке — сначала на Кропачево и Сим, затем, через Миньяр и Ашу, в отменно знакомую горбатую Уфу.
В губернском городе все улаживалось с работой, слава богу, без проволочек, а бесплатного угла никто не посулил. Платить же за частную комнатку кузнец не мог, ибо что же тогда посылать в Казанцево голодной мелкоте, хоть ее и осталось всего ничего?
И снова покатил Степан в теплушке, только уже в обратном направлении, на восток.
Челябинск встретил хмуро. Грязный низкорослый городок называли теперь, после строительства чугунки, почетно — «ворота Сибири», однако легче хлеб добывать от того не стало.
Вскоре в уезд, по письму Степана, прибыл Климентий, и брательники грустно молчали, забравшись на Остров, в пивную господина Бекожина.
— А чо, коли поехать те, братуха, в Омск? — прервал молчание старший. — Все ж таки Сибирь лучше нас живет, полагаю.
Степан поначалу отрицательно покачал головой.
— Чо это я потащусь к чертям на кулички! Всякая трава на своем корне растет.
Потом вяло махнул рукой.
— Все одно, Омск — так Омск. На кусок зароблю.
Он отправился на восход через неделю. Впервые на веку приобрел билет в общий вагон, вполне ощутив все великолепие езды за плату.
В Омске на первых порах поступил к частному кузнецу, и это считалось удачей. Хозяин когда-то кузнечил сам, знал, почем фунт железного лиха, и платил по-божески. Однако выпал худой год, заказы были редки и малы, и Степан не скопил даже на рубаху, а старая совсем обветшала на плечах.
Пришлось искать новое место. Устроился в фирме «Сибирская компания», заработок немного возвысился, не томил голод и было чем прикрыть наготу.
В домике, где квартировал Вострецов, было две комнатки. Одну занимал Степан, другую — Иван Иванович Семельянцев, с которым кузнец вскоре свел знакомство и даже дружбу.
Соседу было, как видно, семь десятков, трудился он в конторе, по письменной части, сильно нуждался, летом и зимой ходил в «семисезонном» пальтеце, сшитом давно и на кого-то иного.
По прошествии времени выяснилось, что Семельянцев выслан в Омск под надзор полиции, его судили по делу об убийстве Александра II, двадцать с лишним лет назад.
Как-то старик позвал парня к себе, закрыл дверь на задвижку, достал из-под кровати стопу книг.
— Просьба к тебе, кузнец, — сказал он, освобождая связку от веревочки. — Спрячь. У меня полиция — частый гость.
Он помолчал.
— Однако не утаю: найдут — тюрьма. А теперь говори.
— Чо ж говорить? Спрячу.
Под комнаткой Степана было подполье, он вырыл там ямку и, обернув книги клеенкой, опустил в тайник. Сверху заложил его корзиной с хламом. Потом брал томики по одному, медленно и трудно читал и снова хоронил в земле. Труды Ф. Лассаля, Луи Блана и «Вечная утопия» Кирхенгейма не понравились кузнецу. Может, ему просто не хватило его церковно-приходского образования, чтоб разобраться в сильном тумане слов.
В 1905 году Вострецов вступил в РСДРП. Еще плохо разбираясь в партийных течениях, он сблизился с меньшевиками. Потом Степан часто сожалел, что не прибился к большевикам.