Перед мысленным взором Тухачевского то и дело возникала гигантская, неведомая, почти фантастическая страна. На ее севере, в дебрях тайги и болот, следы зверей встречались чаще, чем следы человека, и безмятежно горланили сороки и кедровки, и медведи грызлись без пощады в пору летнего гона.
Средняя полоса Урала и его юг поили из своих рек и озер малословных заводчан, некрупные города и чуть прикрытые зеленью редкие казачьи станицы.
Теперь, в пору войны, множество уральских домен и домниц, вероятно, не горит, а прежде над краем в изобилии вились дымы чугунных печей. Впрочем, небо пачкали не столько всяческие заводики, сколько многие тыщи «кабанов», в каких Урал переугливал свои леса.
Только Пермская губерния в канун войны пережигала в уголь более полутора миллионов сажен куренных дров. Сорок тысяч пермяков томили лес всякими способами, в том числе — в ямах и печах. Однако большинство отдавало предпочтение «кабанам». Впрочем, в Златоусте, скажем, больше любили печи, хотя и «кабаны» не отвергали вовсе. Близ города, когда сюда пришла гражданская война, дымилось около ста печей, обеспечивавших половину потребностей завода.
В марте Урал начинал рубку, все лето поленья сохли, а к осени их складывали в кучи, то есть в помянутые «кабаны». Дрова ставили стоймя, плотно, полено к полену. Завершив укладку, кучу покрывали дерном и, сверх того, землей, после чего поджигали изнутри. Углежоги круглые сутки колотили «кабан» большими деревянными чекмарями, чтоб ровно садились дрова на прогорелое место и не было пустот. Вся суть была именно в том: поленьям надлежало «томиться», а не гореть.
Самый малый просчет оборачивался порчей, — вместо угля получались зола, пепел, прах.
Дело было копотное, даже тягостное, и копился ущерб здоровью от постоянной копоти куч и мелкой угольной пыли, когда укладывали свой товар в сани и везли на завод. Лишь через месяц после «сидения в куренях» жигали переставали плеваться «чернядью».
Однако даже крепостные крестьяне, коих везли сюда из центральных губерний России, даже всяческий беглый люд из Белой Руси и Украины, дряхлые старики и подростки из таежных изб, даже они понимали, что бог даровал Уралу радость грядущих лет. Не могло того быть, чтоб в тумане предбудущих годов не ждала этот край отрада изобилия и обновления. А для чего ж тогда господь создал сию тайгу и горы, и слепящую синь озер, и токовища тетеревов, и водопады рек, летящих сломя голову под уклон?
Но не только аборигены и новейшие поселенцы верили в сказку Урала. Многие древние цивилизации знали и слышали о хребтах «от моря до моря». И были в путевых книгах греков и римлян вздохи удивления о быстрых серебряных речках, бездонной чистоте озер, которые надежно покоятся в круглых ладонях гранитов.
Русь называла эту землю еще смелей и красочней — Большой Камень, Большой Пояс, Каменный Пояс, Земной Пояс, Камень Большого Пояса, Пояс Мира или Пояс Земли, ибо две с половиной тысячи скальных верст перепоясывали материк, связав в один тугой узел Азию и Европу.
Люди равнинной Руси, попав на Урал, не могли сдержать восторга гордости и почтительных слов изумления. Иные из русичей, что привыкли к оглядке на заход солнца, равняли Урал с красотами Швейцарии и чистой прелестью Альп.
Ах, да что там картинная красота зарубежья в сравнении с гигантской первозданностью Урала! С краем, где все устремлено в грядущее и, невзирая на бедность, освещено им! Самое раскованное воображение ошибется, рискнув угадать его далекое будущее, ибо и домыслы фантастов имеют предел!
Из книг и устных рассказов возникал перед Тухачевским уралец, особый тип человека, над лепкой которого немало потрудились история и природа могучего края. В жилах жителей этих гор и степей смешалась кровь курян и сибиряков, Волхова и Днепра, манси, мещеряков, пахарей Поволжья и Белой. И казалось, от каждого предка отложилась в уральце булатная крепость, и доброта силы, и хитрость нужды, и солоноватая резкая речь бедности без надежд.
Почти ощутимо, как на макетах тактических игр, видел командарм тысячи верст края — зазубренные горные гребни, по склонам которых текут в долины медлительные безмолвные курумы. И высились, вызванные воображением, останцы, заколдованные в молитве[10]. И в толще бездонных озер важно и ненатужно жировали саженные щуки.
На смену этим видениям приходили новые — гул кричных молотов, и первые российские пушки, и свист булата, рассекающего грузный прусский тесак.
Михаил Николаевич снова и снова вглядывался в карты огромной горной страны, на юге которой в ближайшие дни и недели разыграется решающая драма боев. От могучей Юрмы, будто притягивающей к себе мрак грозовых туч, до степей уральского юга, где соль и ковыль, раскинулся грядущий театр красных сражений.
Самое пристальное внимание командарма привлекла Юрюзань. Одна из самых древних и самых быстрых рек России, она стремительно скатывается с гор в Уфу, вместе с ней впадает в Белую и Каму и наконец становится Волгой, чтобы державно нести свои воды в Каспий.
В течение многих тысячелетий Юрюзань углубляла русло и превратила его в глубочайший каньон. В бешеном беге проносится она мимо известняков, слепяще белых на сильном горном солнце.
Один из местных охотников рассказывал командарму: мчишься на лодке-плоскодонке по Юрюзани и вдруг с ужасом видишь — суденышко летит прямо на скалу, кажется, нет спасения, через секунду тебя расшибет о камень — и помолиться не успеешь.
Но Юрюзань, пенясь и подвывая, резко кидается в сторону, чтобы через четверть часа вновь захолодить тебя страхом перед новой скалой. А то еще, гляди, не напорись на заторы из бревен или на звонкую угрозу перекатов.
Михаил Николаевич прочно запомнил, что в засушливые годы река так мелеет, что обнажается галька дна и птицы разгуливают по ней близ берега.
Наконец, когда из книг и карт, бесед с аборигенами, из всего этого, освещенного собственным воображением, сложился почти реальный, почти физически ощутимый облик и характер края, командарм-5 еще раз перешел к чисто военным задачам своих дивизий.
Уже поминалось, что Михаил Николаевич вполне отчетливо представлял себе основы Уральской операции. В этом смелом, рискованном и нелегком плане Юрюзани отводилось место ключа, которым надлежало открыть неприступные горные высоты.
Мать и сестры командарма, навещавшие его в эти дни в Уфе, отмечали крайнюю рассеянность Михаила Николаевича и понимали: он поглощен идеей прорыва. Она отнимает у него все время, все силы, все внимание, не оставляя ничего на дела, не связанные с войной.
И тем сильнее удивился адъютант, когда в один из субботних дней командарм попросил принести самые подробные схемы и описания города, какие удастся добыть в штабе и библиотеках. Получив необходимое, Тухачевский сообщил молодому человеку, что собирается все воскресенье посвятить прогулкам по Уфе. Отправится один, а Круминьш свободен до понедельника.
Вероятно, полагая, что он ослышался, порученец спросил:
— Машину не вызывать? Вы пойдете пешком?
— Конечно. Да и много ль увидишь из автомобиля, который скачет с дьявольской прытью по ухабам войны? Нет, мне хочется, Альберт, наконец, побродить, постоять, подумать, обменяться словом со старожилом, а выпадет удача — послушать песни окраинных улиц.
Покосился на адъютанта, добавил, улыбаясь:
— Мы слишком много сидим в штабах, Альберт. Я понимаю: нужда. Но вот удача — и можно побродить.
Итак, он читал и размышлял всю ночь, а как только в окна ударило солнце, — вышел из дома. Проверяя на ходу, взяты ли карандаши, блокнот и карта, он спустился к воде и зашагал берегом Белой, вдоль которого на многие версты вытянулся губернский город.
Командарм прошелся по Казанской и Соборной улицам, рассеянно оглядел громаду кафедрального собора, даже заглянул под его гулкие и безлюдные своды.
Все остальное время потратил на осмотр Троицкой церкви, построенной бог знает когда, вероятно, вместе с крепостью. Ее развалины — все, что осталось от Уфимского кремля, — покоились в юго-восточном углу города, там, где речка Сутолока покорно впадает в Белую.