Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— У нас тоже, — усмехнулся Максим.

— Не совсем. На генном уровне мы помним, что у нас есть хороший балет, которым можно гордиться.

— Я что-то не пойму… А чем плохо то, что народ тянется к высокому?

— В принципе нет, но… в России плохо. Потому что у нас другой менталитет. Интеллигенция на генном уровне думает, что она что-то должна народу, а народ думает, что интеллигенция ему что-то должна. Вечные взаимные должники. Из этого вытекает следующая картинка. Стоит у яблони мальчик и тянется за яблоком. Дотянуться не может. Что он делает? Наклоняет ветку. Это первый вариант. А второй вариант: яблоко одушевленное и думает, что оно должно само попасть в рот мальчику, и готово спуститься к нему. Иными словами, либо интеллигенция идет в народ, либо ее наклоняют.

— Допустим, — сказал Максим, — хотя и спорно… Но ведь сейчас у нас культура с государством вроде и так не связаны.

— Да, но государство толкует днями и ночами о культуре, дает медальки, звания. Одно это настраивает народ на всю ту же всепрощающую веру в исключительную духовную миссию России. Мол, пусть у нас руки из задницы растут, зато культура какая! Одновременно с этим интеллигенция по-прежнему считает себя властителями дум. Пусть и слегка подрастерявшими былое влияние. Они по-прежнему пишут письма царю-батюшке. И все об одном и том же: наша культура требует заботы, наша культура не выживет без поддержки государства, наша культура просит вас о помощи. Представляю себе письмо какого-нибудь… Апдайка к президенту США: «Американская культура задыхается. Вы должны ей помочь. Ей не выжить без вашей помощи». У них просто построено нормальное государство, где люди нормально живут. Создаются фонды, ищутся спонсоры, меценаты, но этим не государство занимается. У нас же этот вечный любовный треугольник: народ, культура, государство. Все уверены, что другой им что-то должен. Все это нужно перешибить. Культуру как вечную индульгенцию. Связь культуры и народа. Отделить котлеты от мух.

— Но, по-моему, сейчас у нас достаточно всякого арт-хаусного искусства, которое занимается чистым искусством.

— Очередное заблуждение. Хотя вы правы, ибо это новая беда. В девятнадцатом веке ее не было. Все эти расплодившиеся биеннале, фестивали, хуенали плодят ту же пустоту. Фестивальное кино — это вообще обслуживание пустоты, потому что художник попадает в зависимость теперь не от народа и не от государства, а от некоего признания якобы высоких профессионалов и специалистов. Однако заметьте, на Западе фестивали — это лишь попытка показать то, что в обычных условиях никто не будет показывать из финансовых соображений. У нас же фестивальным называют любое говно, которое и смотреть то никто не захочет. Признание — это, конечно, стимул, но попадать к нему в рабство? Художник вообще должен жить вне всего этого. Он должен только самому себе, и все. И только тогда он действительно сможет помочь народу и своей стране. Художник выпадает из жизни, как только стремится с ней слиться. Становится лишним, как только хочет стать нужным. Превращается в еду, как только хочет утолить голод. Ам! Парадоксальный закон джунглей. И пусть народ тянется за яблоком, не ломая при этом всю яблоню. Сам. На цыпочках. Пусть стремянку тащит, пусть стул несет, пусть учится высоко прыгать — не знаю. Потому что только тогда яблоко, которое он съест, будет действительно полезным и вкусным.

— Ептить, — коротко выдохнул Максим, которому надоел этот спор. — Вы говорите как идеалист: чистое искусство, независимая культура… Так же не бывает. И, если честно, на романтика вы не очень смахиваете.

— Ну почему же? — как будто обиделся Зонц. — Все мы немного романтики. Просто я за то, чтобы культура была тем, кем должна быть. То есть неким светом, к которому люди тянутся. А сейчас никакого света нет. Разноцветные лампочки мигают по всей стране. Полная иллюминация. Культура стала пустым звуком. Интеллигенция — затертой монетой. Как я уже сказал, искусство должно стать чуть-чуть недоступным. Чтоб как на Западе. Человек идет в оперный театр в смокинге и платит уйму денег. Элитарное удовольствие.

— А как же искусство для народа?

— Блядь! — неожиданно разозлился Зонц. — Для кого я сейчас два часа трепался, аж во рту пересохло?! Не нужно никакого искусства для народа. Оно его развращает и само развращается. Это масскульт. К культуре не имеет отношения. Пусть он будет, без него все равно никуда не деться. А кому надо, сам потянется к настоящему. А такие найдутся. В русском человеке есть эта искра.

— Сказал русский человек Исаак Зонц, — саркастично хмыкнул Максим, которому захотелось сбить внезапный приступ ярости у собеседника.

— А я русский, — неожиданно улыбнулся Зонц, как будто не кричал две секунды назад. — По маме — Федотов, по отцу — Беляев. Зонц — фамилия одного моего знакомого актера, Леонида Андреевича Зонца. Я ее взял после его смерти. В память о нем.

— Так, может, вы и не Аркадьевич?

— А вы что, не знаете русских с таким именем?

— И не Исаак?

— Упаси бог. Терпеть не могу это имя. Я — Изя.

— А Изя — не Исаак?

— Изей я стал для удобства. Все зовут, ну и ладно. На самом деле я — Изи.

— ИЗИ?! Что это за имя вообще?!

— Мой отец преподавал марксизм-ленинизм. Был ярым коммунистом. Решил на мне отыграться.

— Так, а при чем тут Изи?

— Это аббревиатура, — обворожительно улыбнулся Зонц и, чеканя каждое слово, медленно произнес: — Изучайте Заветы Ильича.

XXV

Наступил 1983 год. К тому времени Брежнев уже умер, и его сменил бывший председатель КГБ Андропов. При новой власти все пошло как бы веселей, но в том-то и дело, что как бы. С одной стороны, Советский Союз выступал в ООН с мирными инициативами, с другой — продолжал войну в Афганистане. С одной стороны, боролись с тунеядцами, с другой — подешевела водка. Тянули известного рок-музыканта в КГБ, чтобы он подписывал обязательство «никогда не исполнять, записывать и сочинять своих песен», и одновременно издавали пластинки с западными (то бишь идеологически вредными) группами. Давали Госпремию фильму «Остановился поезд» и тут же запрещали «Бориса Годунова» на Таганке. Классическая советская шизофрения, но со смутным ощущением перемен.

Весна в том году пришла рано. По крайней мере в Привольск. Уже в марте зачирикали воробьи, зашумел теплый ветер и стало припекать не по-весеннему теплое солнце. Снег почернел, скукожился и разбрелся грязными островками по территории Привольска.

Майор Кручинин стоял на крыльце управления в распахнутом кителе и курил, осматривая зорким взглядом подконтрольную ему территорию. Жизнь в Привольске текла своим чередом. По крайней мере, изменения политического курса привольчан не затронули. Да и не могли. В конце концов, либерализм был изначальным курсом Привольска. Жмурясь от яркого солнца, Кручинин подумал, что, если бы даже началась третья мировая война, вряд ли бы привольчане узнали об этом, не будь здесь газет и радио. Их бы демобилизовали в последнюю очередь.

Вот мимо пробежали, виляя хвостом, две дворняги гигантских размеров — кажется, драматурга Ревякина (и как они у него плодятся с такой скоростью?). Проехал на велосипеде Куперман (зачем велосипед в крошечном Привольске?). Затем деловито прошли с хозяйственными сумками поэт Еремеев и актер Вешенцев. Они вяло кивнули майору. Майор вяло кивнул им в ответ. Вообще контакта с привольчанами он старался избегать. Не потому, что они ему были неинтересны, но он четко соблюдал дистанцию. Того же требовал от Чуева. Чтоб никакого панибратства. От охраны он ничего не требовал, так как она менялась чуть ли не раз в два месяца — их все время перекидывали с объекта на объект.

Химкомбинат к тому времени окончательно захирел и встал. Всех химиков перебросили на бактериологическое оружие. Новых отходов больше не привозили. Убрали и почти всю обслугу. Зачем она нужна, если привольчане сами могут справляться? Они научились не только продавать, грузить, убирать, стирать, но и даже управлять проектором в кинотеатре и вести бухгалтерию. Из «приезжих» остался только один повар, которого все почему-то звали дядей Васей, хотя он был не Васей, а Николаем. Но и то потому, что сам не захотел никуда уезжать. Просьбы привольчан о карцерах, крематориях и бараках Кручинин, конечно же, не выполнил и выполнять не собирался. Посчитал это просто временным помешательством, что-то вроде утрированного «стокгольмского синдрома». То есть мало того, что заложники (заключенные) становятся на сторону террористов (властей), но еще и требуют от последних, чтобы те их сурово наказывали за неповиновение. Правда, в данном конкретном случае аналогия с заложниками была не совсем уместна — привольчане, поняв, что их требования не будут выполняться, какого сами свели контакт с майором и лейтенантом на нет. Нельзя сказать, что это не тревожило Кручинина — все таки худо-бедно, но до этого он представлял (хотя бы со слов Ледяхина), чем дышит Привольск. Теперь же приходилось рассчитывать на собственное чутье и бдительность лейтенанта. Но за два года он так утомился разруливать мелкие конфликты и бытовые ссоры, что уже был рад, что его оставили в покое. Даже звонить родственникам к нему больше не ходили. А открытки перестали посылать еще в 81-м. Правда, не по доброй воле, а просто открытки перестали завозить. Письма по-прежнему были под запретом, хотя Кручинин искренне не понимал почему. Впрочем, начальству виднее.

45
{"b":"183742","o":1}