Куперман пожал всем по очереди руки, а затем, мотнув головой, как экскурсовод, зовущий за собой туристов, нырнул в скрипучую дверь. За ним нырнули остальные. Первым Максим, затем Панкратов, Зонц и наконец Гусев. Они поднялись на КПП с молчаливыми автоматчиками и стали спускаться по ступенькам. Максиму не терпелось поскорее увидеть город — он едва ли не раньше Купермана спрыгнул на землю Привольска, но почти тут же застыл, скривив губы в глубоком разочаровании: пейзаж, который открылся ему и его спутникам, впечатлял разве что своей запредельной унылостью: кривая улица, ведущая в никуда, серо-бетонное здание НИИ, пара пятиэтажек и густые, почти в человеческий рост, заросли крапивы, тянущиеся вдоль блочного забора с колючей проволокой.
— С такой крапивой и проволоки не надо, — усмехнулся Зонц и шутливо ткнул Панкратова локтем в бок.
— Машина времени, как она есть, — хмуро кивнул Панкратов.
Что-то подобное, должно быть, испытывали западные немцы, забредшие после падения берлинской стены на территорию ГДР. А чего, спрашивается, ожидали?
Куперман пропустил все реплики гостей мимо ушей и, ничего не говоря, двинулся к зданию НИИ. Гости засеменили следом.
— Если захотите, потом могу устроить экскурсию по нашему лагерю, — сказал Куперман. — Вон там, например, находится бывший крематорий.
Он ткнул пальцем в полуразрушенное здание за зданием НИИ.
Зонц с Максимом переглянулись.
— А вон там находится наш мемориал, — продолжил Куперман. — Отсюда не видно, институт загораживает, но, если будет желание, можете сходить посмотреть. Мы, кстати, идем по бывшей улице Ленина. Теперь она носит имя майора Кручинина. А пересекает ее бывшая Коммунистическая. Теперь улица Блюменцвейга. Так мы решили увековечить наших героев.
— А Блюменцвейг-то умер недавно, — сказал Максим.
— Как это?
— Под поезд попал.
— Жаль, — покачал головой Куперман. — Но это даже лучше. В честь живого улицу называть как-то неудобно, а теперь вроде все законно.
Кажется, он был даже доволен, что смерть Блюменцвейга узаконила переименование улицы.
У самых дверей института он обернулся и тихим, почти извиняющимся голосом сказал:
— Мы тут, может, слегка одичали, поэтому вы же не серчайте, ежели что. Судьба-то нас не баловала.
Куперман открыл дверь и стал пропускать вперед себя прибывших: в фойе НИИ уже слышался гул голосов — их явно ждали.
После слов Купермана Максим почему-то ожидал увидеть персонажей с картины «Отступление Наполеона из России» — рваная обувь, дырявая одежда, жалкие остатки былой гвардии. Но, ступив в холл, где толпились привольчане, сразу увидел, что ошибся. Все старики были довольно прилично одеты и обуты. Хотя физически выглядели, конечно, не ахти: старость — не радость. Никого из тех, кого он знал когда-то лично, кроме Купермана, здесь не было. Видимо, умерли.
Завидев гостей, старики, которые стояли в ряд, зашушукались, как школьники, которым в класс привели новеньких.
— Товарищи привольчане, — поднял руку Куперман. — Время идет, а мы не молодеем…
Словно в качестве иллюстрации к этим словам кто-то из стариков зашелся в сухом трескучем кашле.
Куперман переждал кашель.
— А это товарищи из Министерства культуры. Как я и говорил уже, здесь будет организован музей концлагеря Привольск-218. И все мы примем участие в его работе. И таким образом продолжим наше существование таким образом.
Дважды повторенное «таким образом», как ни странно, хорошо закольцевало мысль Купермана, и он замолчал. Затем вздрогнул.
— Среди них, кстати, есть и наш коллега, искусствовед Максим Терещенко, который лично знал Блюменцвейга.
При упоминании имени Блюменцвейга старики зашелестели, как осенняя листва. Максим кивнул, но на всякий случай не очень уверенно.
— Здравствуйте, товарищи, — бодрым голосом физрука сказал Зонц.
В холле сразу воцарилась тишина. Потом кто то чихнул.
— Будьте здоровы, — сказал Зонц и улыбнулся. — В общем, ситуация такая. Дней на двадцать, максимум месяц, вы все покинете Привольск и получите бесплатное жилье на окраине города С., а также денежную помощь. Сразу по окончании первичного осмотра по определению объема необходимых работ желающие смогут вернуться в Привольск.
— А когда же музей будет готов? — спросил кто-то.
— Думаю, приблизительно через три-четыре месяца. Объем работы не позволяет сделать это в более короткие сроки. Сами понимаете, надо менять канализацию, трубы, проводку, отремонтировать дороги и здания. Затем надо будет определить детали организации музея, расположение объектов, дорожки для туристов и прочее. В этом мы, кстати, очень рассчитываем на вашу помощь. Но давайте только обсуждать это не здесь, а…
— Прошу вас в конференц-зал, — засуетился Куперман, указывая на большую дубовую дверь в конце холла.
Зонц что то шепнул Панкратову на ухо, и тот кивнул.
— Я, пожалуй, пройдусь, — тихо сказал Максим Зонцу. — Я ведь не нужен?
— Что? А-а. Да. Идите. Только далеко не отходите.
На улице Максим закурил и огляделся. Куда идти, он не знал. Вдали виднелся химкомбинат. К нему вела улица Ленина, то бишь теперь майора Кручинина (именно на ней и находился НИИ). Ее пересекала другая. К пересечению Максим и отправился. На углу стояло здание продмага с заколоченными дверьми. Кривая табличка на магазине гласила: «Улица Блюменцвейга, д. 1». «Бывшая Коммунистическая» было приписано от руки чуть ниже. Словно кто-то здесь мог заблудиться. То, что две единственные улицы Привольска были переименованы, Максима не удивило — он был готов к изгибам местной логики, — но то, что он увидел, подойдя к магазину, поразило его воображение. Можно даже сказать, Максим остолбенел. Он помнил слова Купермана о скрытом за зданием НИИ мемориале, но такого все-таки не ожидал. Это была огромная бронзовая скульптурная композиция метров в пятнадцать высотой. Оставалось только гадать, где, да и на какие средства, Горский (а это была явно его рука) умудрился ее отлить. Композиция изображала двух мужчин, один из которых сидел на чем-то вроде поваленного дерева, другой стоял, глядя куда-то вдаль. Сидевшим, судя по телогрейке, был Блюменцвейг. Стоявшим, судя по военной форме, был майор Кручинин. Вся композиция напоминала памятник Минину и Пожарскому. Единственным отличием (скорее даже идеологического характера) было то, что Минин и Пожарский собирались изгонять врагов, а Кручинин и Блюменцвейг сами собирались убегать. По крайней мере это следовало из названия композиции «Перед побегом», которое Максим прочитал, когда подошел к основанию скульптуры.
«Да… на такую славу, думаю, даже Блюменцвейг вряд ли рассчитывал», — подумал он, запрокидывая голову и рассматривая детали творения Горского. Потом он опустил голову и стал рассматривать большой стенд, который находился на пьедестале и был посвящен Привольску и его жителям. Он так и назывался: «Из истории лагеря Привольск-218». Под толстым стеклом стенда была приклеена пара десятков черно-белых фотографий с подписями. В частности, была фотография трансформаторной будки, под которой стоял следующий текст: «Знаменитая трансформаторная будка, в которую врезался Файзуллин А.И., предпринявший знаменитую попытку перелететь забор Привольска на знаменитом самодельном дельтаплане». Была еще размытая фотография какой-то норы с подписью: «Знаменитый лаз, через который Я. Блюменцвейгу удалось осуществить свой знаменитый побег под носом у охранников знаменитого привольского концлагеря». Были тут и фотографии крематория, и карцера, и даже каких-то невнятных орудий пыток. Единственное, что смущало Максима, — это количество слова «знаменитый» во всех подписях. Практически каждое описание фотографий на стенде начиналось именно с этого слова: «Знаменитое дерево, под которым…», «знаменитый кирпич, которым…», «знаменитый гвоздь, с помощью которого…» и так далее. Казалось, привольчане были уверены, что, как только мир узнает о Привольске, все здесь обрастет легендами и станет знаменитым, поэтому они решили заняться, так сказать, подготовкой почвы. Это напомнило Максиму семью одного его знакомого художника. Когда он пришел к ним в гости в первый раз, не сразу смог понять, в какой системе летоисчисления те живут. Он спросил художника о том, когда была написана какая-то картина. Жена художника ответила за мужа: «Эта картина была закончена совсем недавно». Неожиданно муж возразил: «Ой, ну что ты! Это ж было до банки!» Жена поспорила: «Нет, после банки!» «А я говорю, до! — вскипел муж. Максим недоуменно вертел головой, пытаясь понять, о чем идет речь. Затем появился малолетний сын художника и сказал, что мама права, что картина была закончена где-то с год после банки. «А я говорю, год до банки!» — разозлился глава семейства. «Да ты вспомни! — всплеснула руками жена. — Два года после банки у тебя была выставка, и к ней ты и закончил картину!» Чувствуя неумолимо надвигающееся сумасшествие, Максим поинтересовался, о какой банке идет речь и почему все исчисляется до нее и после нее, как до Рождества Христова и после. Оказалось, три года назад у художника на кухне появилась пятилитровая банка с компотом из сухофруктов. Причем не покупная, а явно ручной, так сказать, работы. Никто не знал, откуда эта банка появилась и кто ее принес. Сами они компот никогда не варили, да и не очень любили. Если же это был кто-то из гостей, то тоже странно: кто ж ходит в гости с пятилитровыми банками? Так или иначе, все события в их жизни незаметно поделились на «д. б.» (то есть до банки) и «п. б.» (то есть после банки). Кому то это могло показаться диким, но сами они не только привыкли к подобному календарю, но и умудрились приучить к нему некоторых из своих гостей. По крайней мере Максим собственными ушами услышал, как на одной из посиделок приятель художника, поэт Зубцов, пытаясь поточнее вспомнить, когда познакомился с художником, сказал, что это было после банки. Вообще, если вдуматься, то ничего такого уж удивительного в этом нет. В конце концов, время есть понятие относительное и у разных народов исчисляется по-разному. У евреев отсчет идет с Сотворения мира. У христиан с Рождества Христова. У японцев и того хлеще: каждый раз с начала правления очередного императора (то есть дальше сотого года они физически не могут двинуться?). Почему бы в таком случае не принять летоисчисление, в котором главной точкой отсчета будет появление на кухне банки с компотом? Все нормально. Немного, конечно, странно, но не более. Похоже, что привольчане тоже жили в своей системе координат. По крайней мере Максим бы не удивился, если бы узнал, что в Привольске и время тоже течет по каким-то своим законам, и на дворе стоит совсем не двадцать первый век, а все еще конец двадцатого или, например, просто первый век.