Ксения раздосадовано кинула тряпицу в балею, расплескивая слегка при этом воду вокруг, едва сдерживая слезы, что навернулись глаза. Когда-то она дала себе зарок, что не будет более плакать, что не будет тосковать, но разве сердце способно держать клятвы, что дает разум? Именно сердце потянуло ее нынче в Бравицкий лес, заглушая голос разума, который твердил, что былое нужно оставлять былому, никак иначе.
Разве не смирилась она с тем, что их пути с Владиславом разошлись? Разве не начала новую жизнь, совсем непохожую на прежнюю, в которой нет места отныне тоске по минувшему? Зато он так легко позабыл ее, будто и не было ее вовсе в жизни его прежде. Она бы простила ему то, случись это после его женитьбы, объяснила бы нежеланием тревожить покой супружеский. Но что придумать ему в оправдание на то время, когда еще холостым ходил?
Она не смогла найти ни одной причины, как ни пыталась это сделать. Оттого и болело сердце ныне, глухо ныло в груди. Он клялся, что никогда не забудет ее, что она — его душа, а сам… Другая паненка. Не жена, подле него ныне. Значит, эту выбрал по сердцу, а не по долгу. Именно сердце выбирало…
Ксения прикусила губу, пытаясь удержать глубокий выдох, но он все равно вырвался с негромким всхлипом. Слезы сорвались с ресниц, капнули вниз на обнаженную кожу в вырезе рубахи. Она прижала руку ко рту, чтобы не разбудить спавшего в ее постели сына, присела у скрыни, прислоняясь лбом к ней. Почему она до сих пор не может забыть прикосновение его рук и мягкость его кожи, сталь его мускулов под своими ладонями, тепло его губ и, Святый Боже, даже его улыбку и взгляд? Почему руки другого мужчины кажутся ей чужими, а мимолетное касание — сродни предательству того чувства, что когда-то так жарко пылало в груди?
— Я не могу… не могу, — прошептала она, сама не понимая, о чем говорит сейчас. О жизни без Владислава? А ведь она уже привыкла жить без него, растя сына, занимаясь насущными делами вотчины. Здесь, в землях Ежи, ей казалось, что даже дышать стало легче — никто не смотрел косо, когда она крестилась на восток, никто не говорил ни слова, встречая ее в маленькой церкви под единственным куполом-луковичкой. Да и сама она уже стала сродни людям, что жили здесь — приняла их уклад жизни, не чуралась их обычаев и законов, не шарахалась от латинян и евреев.
Эта земля стала ей родной. Она полюбила ее, ее леса, так похожие и в то же время непохожие на леса Московии, этих длинноногих птиц, что вили гнезда на крышах домов, этих людей с их странным мягким говором. Она стала одной из них, приучившись даже думать на чужом, неродном ее языке. И до этого дня она без колебания сказала бы, что она стала счастлива здесь, на удивление самой себе.
Но бывали моменты, которые отчетливо показывали Ксении, что просто быть свободной и вести спокойную размерную жизнь в этой вотчине, не счастье, а лишь видимость его. Черные волосы Лешко, блеснувшие в свете солнечного луча, две полоски, пересекающие лоб сына, когда тот чем-то недоволен был, его пристальный взгляд, такой схожий со взором Владислава.
Нет, Андрусь не был похож на отца, как одна половинка яблока на вторую. Его волосики, появившиеся со временем на голове, были как у матери светлыми, а с годами и вовсе побелели. Глаза тоже были материнские: большие, небесно-голубые, опушенные длинными ресницами. Он был скорее похож лицом на Михася, брата Ксении, чем на Владислава. Но тонкий нос был явно отцовский. И жесты, и мимика лица… Порой на Ксению смотрел Владислав глазами Андруся, и тогда она невольно вздрагивала от этого сходства, улыбка сходила с лица, а в душу заползала тонкой змейкой предательская тоска.
И одинокие ночи. Ночи, когда ее тело горело огнем, и даже прикосновение полотна постельного белья причиняло чуть ли не физическую боль. Ее тело порой не хотело подчиниться решению оставить эту постель пустой и одинокой, болело как от болезни какой после ночей, когда в эту спаленку приходил Владислав в снах Ксении. Она долго молилась перед образами, считая эти грезы бесовскими, умоляя об избавлении от них, в глубине души все же опасаясь никогда более не увидеть их.
Где-то в гриднице что-то стукнуло, послышались тихие голоса Збыни и Ежи, и Ксения вернулась на грешную землю из своих мыслей. Быстро поднялась на ноги, ополоснула лицом водой, чтобы ушла краснота и припухлость, выдававшие ее с головой. Потом накинула на плечи широкую вязаную шаль из мягкой овечьей шерсти и перед тем, как выйти из спаленки, проверила сына, который спал, разметавшись на ее постели, не удержалась и коснулась губами его щечки и лобика, повернутых к ней, провела ладонью по его светлым волосам.
Збыня прибиралась в гриднице, боясь гнева домового, если оставить такой беспорядок до утра, а Ежи сидел за столом, на котором уже поправили сбившуюся скатерть, пил пиво из высокой глиняной кружки, оставляя белые маленькие пузырьки на густых усах. Он исподлобья взглянул на вошедшую в гридницу Ксению, и та поежилась невольно от этого взора. Зол, как черт. Как тогда, когда узнал, что она пару тыдзеней выхаживала здесь священника схизмы, что бежал из одной из вотчин Владислава после разорения прихода.
Он ушел после в Московию, утверждая, что только там можно сохранить веру православную, не отягощая душу грехом злобы, не проливая кровь. Ушел, унося ее исповедь, ведь только ему, это худому человеку с короткой и редкой бородой, она открыла свою душу, рассказав как духу, все что произошло в ее жизни. Хорошо, что Ежи приехал в дом спустя долгое время после ухода священника, иначе он непременно бы догнал того в пути, и кто ведает, чем бы закончилась эта встреча. Прошло уже почти четыре года с тех пор, а Ежи нет-нет да припомнит ей это, укоряя за подобную дурость по его мнению. Он долго тогда не разговаривал с ней, помнится, вот так же глядел из-под бровей убийственным взглядом, как ныне.
— Сюда-ка ступай, пани Кася! — проговорил Ежи, показывая кружкой на место за столом подле себя. — Разговор у меня до тебя есть.
Но когда она подчинилась и опустилась на лавку рядом с ним, он долго молчал, только отхлебывал с шумом пива из кружки. Заговорил, когда она уже и не ждала.
— Прости меня, что ударил тебя, — глухо проговорил Ежи, взглянув в кружку так внимательно, будто что-то искал там, на ее дне. — Я просто… о, Езус, ты даже подумать не можешь о том, что я пережил ныне! Владусь мне как сын родной. Но и ты стала будто кровинка моя за эти годы. Мое сердце разорвалось, коли б ты убила его.
— Я не хотела того, — тихо проговорила Ксения, кутаясь в шаль. — Мое сердце тоже не вынесло бы той боли, коли б я…
— Вот дурня-то, когда ж думать-то будешь прежде, чем дело делать?! — воскликнул в сердцах Ежи. — Ты хоть ведаешь, по какому краю мы ныне прошли с тобой? И что будет, коли…
— Кто был с ним? Эта рыжая… — она не могла не задать этот вопрос, но отвела глаза, когда поймала на себе взгляд Ежи, скрыла свою боль от его глаз. Он долго молчал, но все же рассказал ей все, что произошло в жизни Владислава за последние годы. Они никогда не говорили на эту тему прежде, старательно обходя ее в разговорах, но в этот вечер видно звезды так сошлись, что пришлось завести эту беседу. И Ксения узнала все: и о настойчивом желании пани Ефрожины любой ценой родить сына, и о ее нелюбви к собственной дочери, и о многочисленных любовницах Владислава, которых в итоге сменила одна — пани Барбара Кохановская, что была подле него уже почти два года. И о том, что черная воспа, которая так и не дошла до вотчины пана Смирца этой зимой, затерялась где-то в окрестностях Заслава, унесла с собой такой страшный урожай — пани Ефрожину и маленькую Анну, дочь Владислава, оставив после себя только пустоту не только в семье Владислава, но и в его сердце.
— Видя, как он убивается по панночке, я понял, что нам не будет прощения за то, что украли мы с тобой тогда, — глухо говорил Ежи, стараясь не обращать внимания на слезы Ксении, что сидела на скамье, обхватив плечи руками и раскачиваясь, словно не слушая его вовсе, а думу свою думая. — Не будет нам его прощения, Касенька. И мне даже страшно ныне думать о том, в какой клубок мы запутали наши жизни той страшной ложью. И как распутать его ныне… не распутать его вовсе! Тяжело мне, Касенька, сердце болит каждый день ныне. Смотрю на него, зная, что не смею в глаза ему глядеть, а душа стонет. Думал, что смогу, сумею в себе держать, да как нынче сделать-то? Не могу я подле него быть ныне, прошусь удалиться в свои земли, а он не отпускает от себя. «Ты мне родной человече, Ежи, как я без тебя буду ныне?», спрашивает, а мне тошно становится, зная, какой камень на душе ношу. И не избавиться мне от этой ноши и на исповеди. Ибо не верю я даже ксендзам — а вдруг тот захочет злата или еще чего, вдруг пойдет к магнату с такой вестью? Или того хуже — к пинскому епископу, пану Сикстушу? Никому не верю ныне. Никому, кроме тебя и Эльжи. А ведь это страшно, Кася. Оттого и молюсь, кабы так случилось, что вскроется все, и молюсь о том, чтобы сохранилось. Ведь ныне я даже не смогу предсказать, как поступит Владислав, разведав обо всем. И что будет тогда с нами, теми, кто так жестоко предал его? Я порой смотрю на него и понимаю, что боюсь его, Кася… я не ведаю того, что на уме может быть. Ранее знал, но ныне…