У Владислава гора с плеч упала, когда Жигимонт отпустил его обратно в Речь Посполитую, куда он вернулся, сославшись на неотложные дела, связанные с тяжбой в Трибунале Литовском. Но не суд по делу о наследстве отца так гнал его обратно, а прошлое, от которого, увы, никуда не убежать. Потому Владислав даже ни разу за эти пять лет не был в землях, что отошли ему после гибели Северского. Не хотел воскрешать то, что схоронил тогда вместе с деревянным гробом, что надежно спрятал под каменным крестом.
Ах, если б можно было вычистить из головы все воспоминания, как выметают пыль из гридницы метлой! Он бы с радостью тогда выгреб их все, все до единого, чтобы забыть каждый день, каждый миг. Запах ее кожи и волос, ее улыбку, ее волосы, ее глаза. Но как забыть, когда все напоминает о них? Блеск золота перстней в свете свечи, спелое поле пшеницы, колосящееся в серпене широкими волнами, дивное летнее небо…
Владислав помнится еще до свадьбы с Ефрожиной, с конце серпеня 1611 года, который отнял его душу, решил уничтожить все, что могло напомнить ему о прошлом, решив вычеркнуть то, что не вернуть, чтобы не ныла рана, которой вовек не затянуться. Он тогда долго стоял в спаленке, в которой жила Ксения, почти всю ночь, тщетно пытаясь уловить хотя бы в дуновении летнего ветерка ее присутствие. Но комната была пуста. Ни ее запаха, ни ее тепла. Она ушла. Только в большом зеркале, что было открыто для взгляда ныне, Владислав видел ее, его кохану, в том самом голубом шелковом платье, так заманчиво переливающемся бликами в свете свечей под жемчужными узорами. Стояла и улыбалась, как тогда, когда они готовились идти на празднество Рождества Христова.
И Владислав разбил это зеркало, сам не зная зачем, ударив по нему кулаком, разрезая себе кисть одним из осколком. Но даже эти осколки с мутным изображением не принесли тогда облегчения, душа кричала криком от боли, и казалось, сердце не выдержит ее, этой боли, разорвется на части. Он словно в исступлении крушил тогда комнату: разорвал занавеси на окнах и на кровати, разбросал белье, порезал кордасом ее платья, что ждали ее возвращения в сундуках, разрезал перину и подушки. Только когда он сбил с полки одним махом иконы, разбивая киот, когда на него взглянули в сочувствием в глазах Господь и Божья Матерь с образов, остановилось это безумие, завладевшее его душой. А вместо этого приступа вдруг пришли слезы. И он, магнат Заславский, в чьем подчинении было столько земель и душ, доблестный рыцарь, не знавший страха, славящийся своим хладнокровием, плакал в ту ночь до самого утра, упав на разорванные одежды, по-прежнему хранившие ее запах, на белые перья, будто оставленные ангелами, что накрыли его крылами, подарив эти слезы, с которыми пусть на некоторое время, но все же уходила боль, от которой было так тяжело дышать. Уходила вместе с памятью о былом. Навсегда…
И Владислав забыл. Вот только нет-нет да привидятся в летнем небе девичьи очи. Или больно сожмется сердце, когда заполыхает огнем соломенная фигура Мажанны в последнее воскресенье Великого поста в знак того, что зима уходит, уступая место весне.
Или когда он будет проезжать мимо погоста, хотя эта дорога до Замка длиннее из костела, и глаза будут пытаться найти среди каменных и деревянных могильных распятий тот самый крест, так схожий с тем, что некогда она носила на груди. Он никогда не был на ее могиле, предоставляя это Добженскому, что каждый День поминовения носил туда поздние цветы или ветви деревьев с яркими осенними листьями. Ни единого раза Заславский не ступил на погост. Этот каменный крест для него, словно та ноша на сердце, что носит он уже пять лет с того самого дня, когда заполыхал огонь в корчме старого жида Адама. Хорошо, что жида прибрал к себе его Бог, иначе кто знает, как поступил бы Владислав тем летом, желая уничтожить все, что могло быть связано с ней?
Он никогда не называл ее по имени с того дня. Только «она». Почему он так поступал, он не смог бы объяснить никому, как бы ни пытался. Имя теперь принадлежит этому камню, а у Владислава ничего не осталось. Только безликое «она», чтобы ненароком не сорвать ту засохшую корочку, что наросла на его кровавой ране. И в День поминовения он будет поминать и вспоминать о ком угодно из тех, кто ушел от него безвозвратно, только не о ней. О ней он вспоминать не желает.
— Я хочу поехать на охоту в Бравицкий лес, — объявил Владислав своей свите тем же вечером за ужином, вспоминая о личных охотничьих угодьях, что были в трех днях пути от Заслава.
Лес, густой и порой непроходимый из-за частых ельников, но полный всякого зверья от белки до большого и мохнатого зубра. Топь, что раскинула свои сети на южной границе леса для зазевавшихся путников или невнимательных охотников, а то и просто для неугодных магнату этих земель людей. Старый каменный дом — Лисий Отвор, с которыми связано столько событий у Заславских.
Именно там почти два года удерживали взаперти пани Патрысю, пока Литовский Трибунал не вынес вырак {9} о том, что тастамент остается в силе, что должен быть удовлетворен по воле составителя. Быть может, шляхта вынесла бы это решение, даже если за спиной Владислава не стоял пан Острожский готовый оказать влияние на шляхту в случае нужды. Ведь истец по этому делу и соперник в борьбе за ординацию умер осенью 1612 года, через два месяца после свадьбы Владислава, свалившись с лестницы в каменице в Дубровицах, одной из вотчин, что была отдана Юзефу по тастаменту отца.
Злая насмешка судьбы! Кто ведает как повернулась бы жизнь Владислава, если бы тот пожар не унес ее жизнь. Законник в Вильно отыскал лазейки, которые позволяли его нареченной быть признанной шляхетским сословием, а значит, их детям быть полноправными шляхтичами. А через полтора года решился вопрос и с правами на наследство, независимо от воли людской или судебной власти.
Юзефу суждено было не стать ординатом, но занять место среди остальных Заславских в склепе под костелом он все же сумел. Пусть даже в самом дальнем углу, чтобы пан Стефан спал спокойно и не злился на Владислава за это решение. Иначе поступить тот не мог.
Пани Патрысия заняла место хозяйки в Дубровицах, и даже по редким слухам, открыто живет с каким-то шляхтичем, Бог ей судья. Владислав не видел ничего дурного в его редкие визиты к невестке, но пусть пеняет на себя, если о ее грехе заговорят открыто! Изредка она ездит к старшей дочери в Варшаву, где та живет с мужем, что ходит в свите Владислава, сына Жигимонта. А скоро отдаст замуж и вторую, младшую, да заживет в свое удовольствие. Но в Заслав она никогда не приезжала — слишком уж горьки мысли посещали ее голову при мысли о Замке и о том, что значило кресло с высокой спинкой в одной из его зал. И она открыто ненавидела Добженского, несмотря на все, что тот старался сделать для нее, хоть как-то облегчить муки ее заточения. Он для нее всегда будет воспоминанием о том заточении, когда она была лишена возможности влиять на судьбы и будущее. Пан Тадеуш был ее тюремщиком, а Лисий Отвор — ее темницей.
Для Владислава же этот двухэтажный дом с толстыми деревянными балками под самым потолком и этот лес, отдающий ныне осени свою дань, обнажая ветви с каждым днем, связан с воспоминаниями об отце, об охоте, на которую они вместе выезжали в этом лесу — пан Стефан, Юзеф и он сам во главе многочисленной свиты из шляхтичей, шляхтянок, ловчего и его людей. Он помнил, как любил псовую охоту Юзеф, не соколиную, а именно псовую, когда десятки быстрых собак загоняют свою жертву прямо в руки охотников. Вот и ныне взяли именно псов, чтобы загнать оленей, которых люди Влодзимежа приметили на днях в лесу.
— О чем ты думаешь? — спросила, улыбаясь, Барбара Кохановская, его Бася, как называл он ее в тишине спальни, пережившая с ним горе и радости, словно законная жена. Всегда тихая, всегда готовая выслушать и приласкать, всегда покорная…
Ее светло-рыжие локоны так красиво спускались на грудь из-под беличьего околыша. Она словно сама осень на фоне этого золотого и багряного леса, как сказал вечно угодливый ушам пани Добженский, что осматривается вокруг, ожидая сигнала от Влодзимежа занимать места в седлах и спешить вслед за собаками по осеннему лесу, держа в руке самострел. Именно самострел — не хотелось пугать раньше времени зверя грохотом выстрелов. Остальные шляхтичи тоже разбрелись по этой небольшой полянке в ожидании сигнала, стараясь говорить как можно тише, но все равно заставляя птиц с шумом взлетать с ветвей, пугая тех своим громким хохотом.