Казалось, что вернувшись в родной дом, он забудет обо всех своих тревогах и печалях. Усадебный дом с подъездом о пяти колоннах стал для Петра неким символом. Жаль, что ничего не изменилось. Ну, разве что за исключением присутствия родных и его petie étoile [386] Pauline… Но об этом Петр не стал говорить Анне — мало ли ей слез ныне. Но о том, что видел, пока пробирался тайком в Смоленские земли из Москвы, рассказал, совсем не щадя ее. Чтобы она знала, каковы на самом деле те, кто пришел в русскую землю с Великой армией. Чтобы помнила о многом, когда позволяла себе принимать знаки внимания от того, кто был так ненавистен Петру ныне.
Рассказал о том пожарище, в которое превратилась первопрестольная, разграбленная и разоренная. После более месяца пребывания в Москве Великая армия отступила, оставляя в городе пепелище, руины некогда пышных домов, пустоту на том месте, где еще недавно высились купола-луковки с позолоченными крестами. И трупы. Трупы лошадей и людей. Людей, повешенных и расстрелянных из-за подозрений в поджогах, уничтоживших город почти полностью. Петр до сих пор видел перед глазами эту картину, слышал ту тишину, которая установилась в городе, когда отгремели последние звуки отхода Великой армии в сторону Калуги.
О тех виселицах, что стояли вдоль тракта в местах французских застав, на которых под порывами ветра колыхались тела несчастных. О черных местах на месте, где некогда стояли села и деревни. Об увечьях, которые видел, о калеках — старики, женщины, дети. О трупах раненых возле дорог, по которым вели в лагерь для пленных, взятых в полон из-за ранения или контузии русских солдат и офицеров, да и просто крестьян и мещан, которым не повезло попасть в руки французов. Те были слишком слабы от болезней, голода и холода, оттого и убивали их конвоиры, эту обузу, что задерживала весь караван в пути.
— Мне посчастливилось миновать благополучно все посты и разъезды, ma chere, иначе был бы в том лагере среди тех несчастных, — а потом добавил, стараясь не обращать внимания на бледность лица Анны, присевшей аккуратно напротив него в кресло, на ее потрясенные широко распахнутые глаза. — Если бы дошел до лагеря…
Рассказал о том, как изменился Гжатск за время пребывания там французов, и том страхе, котором пропитаны стены домов, как поруган и осквернен храм со святыней городской — образом Богоматери. Рассказал обо всем этом, чтобы ее чувства, которые она могла питать к поляку, сменились отвращением и презрением. Чтобы поняла, что творит, потакая своему сердцу.
— О Господи! — рассмеялась Анна нервно, когда Петр произнес эти фразы вслух, завершая свой рассказ. Она резко встала с кресла и прошлась по комнате. Концы шали, в которую она пряталась от сквозняка, так и мелькали за ее спиной. — Мои чувства к Лозинскому! Чувства! Если они и были когда-то, то не более того, что я могла питать к тому, кто преклоняется перед моей красотой. Ты же знаешь! Помнить должен!
— Даже если и так, то ты заигралась, Анна! — ответил ей Петр, сжимая пальцы в кулак, подавляя ярость, которая снова вспыхнула в нем при воспоминании о том, как столкнулся с Лозинским едва ли не в дверях покоев сестры. — Поклонника не привечают в своих покоях. Поклонника не закрывают своим телом от смерти. Поклоннику не обещают и не дарят того, что должен получить только муж. Ты заигралась, и ныне я даже не знаю, как поправить все твои промахи. Все внутри меня восстает при мысли о том, что я могу быть связан по-родственному с этим уланом. Связан, как beau-frère [387].
— И во мне тоже! — возразила ему Анна. — О Боже святый, как ты мог поверить всем этим сплетням и толкам? Ты же ведаешь, как не любят меня кумушки уезда. Им бы только малейший повод очернить меня! И вот он есть. Я не закрывала своим телом Лозинского от гибели. Что за чушь? Я только просила о том Давыдова. Только это! Как ответный долг за то, что поляк спас от гибели отца и меня. Дважды.
Петр смотрел на нее пристально, и было что-то такое в его взгляде, что Анна не могла не признаться.
— D'accord [388], признаю, что питала к нему некую слабость сердечную, Петр, — сказала тихо и закрыла на миг глаза, чтобы не видеть, как вздрогнул брат. — Но она была легка и мимолетна, словно первый снег. Ты сотни раз питал схожие чувства к хористкам в домашнем театре, к дворовым девушкам, к барышням на балу. Я видела, ведаю о том, слыхала, как толкуют о тебе. Ты любил их глазами, но не сердцем. Так и я…
А потом смолкла, когда Петр бросил к ее ногам тонкую ленту из атласа, кривя губы, словно сейчас заплачет от досады.
— Ты вольна говорить о том своему нареченному, когда будешь оправдание искать! А мне же — прекрати! Лгать прекрати! Что ты позволила ему? Что?! Как ты могла?
— Есть только один человек, кого я пущу к себе так близко. И я позволила ему это, ты сам ведаешь о том, — медленно ответила Анна, с трудом шевеля побелевшими губами. — Этот человек — Андрей… и так и будет! Так и будет, слышишь?
Они долго молчали, буравя друг друга напряженными злыми взглядами, а потом Петр тихо проговорил:
— На образах, Анна. Только так поверю. Не сделаешь того — блудницей нареку. Ибо только блудница будет тебе именем в том случае.
Анна резко шагнула к святым ликам, что наблюдали с легким укором в глазах за ссорой брата и сестры из угла, сняла с полки образ Христов и коснулась того губами, крестясь другой рукой, четко выговаривая каждое слово из своей клятвы брату. Внутри все горело от обиды и злости, слезы комком стояли в горле. Но она сдержала свой гнев, понимая, насколько сама виновата в том, что ныне происходит в ее жизни.
— Ты заигралась, Анечка, — уже тише и мягче произнес Петр после, отводя глаза от ее обиженного взгляда. — Пусть даже он сам преследует тебя, но только ты виновата в том. Забылась, что уже не то время, когда легко и без вины можно флиртовать с мужчиной, что восхищение в его глазах может и иное принести. Не только слепое обожание твоей красы… Прости меня, — добавил еще тише. — Прости за слова мои злые, за то, что выслушать пришлось. За подозрения прости и за обиды нанесенные.
Она ничего не ответила. Вернула образ на полку, снова перекрестилась перед святыми ликами, освещенными скудным светом лампадки, а потом шагнула вдруг к брату, опустилась подле него на ковер, обняла его единственную ногу.
— J'ai peur, mon cher [389], - прошептала Анна, и он, как прежде, стал ласково гладить ее по волосам, неприкрытым чепцом. — Мне так страшно. Мне мнится все происходящее страшным сном, что никак не кончится… Я утра жду как манны, а оно все нейдет. Все нет рассвета, не луча первого солнца… Лозинский сказал, что французы могут идти обратно к границам по Смоленской дороге. Что непременно будут тут, в Милорадово, по пути, грабя и убивая… j'ai peur… что будет, коли придут сюда войска?
— Je vous dis que non [390], не случится того, — твердо сказал Петр. — Милорадово так далеко от тракта. В стольких верстах. На наши земли и не выйти ненароком, лишь дорогу зная сюда. Так что не думай о том, Анечка, не тревожься…
Они сидели молча некоторое время, а после Анна вдруг спросила, поднимая взгляд, полный надежды, глядя на Петра напряженно:
— Папенька сказал, что без вести сгинувший — еще не значит погибший. Что скажешь ты, Петруша, милый…?
Что он мог сказать? Только плечами пожать в ответ, мол, все бывает, надежно храня от нее истину. Потому что он знал, доподлинно знал о судьбе Оленина. По крайней мере, на начало осени. Да, он не солгал, говоря об одном из кавалергардов, встреченных в походном лазарете. Тот действительно сказал ему, что Оленин не возвращался вместе с остальными на позиции, и что судьба его неизвестна на тот миг. «C'est dommage»[391], - подумал тогда Петр, прикусывая губу. А после только глаза прикрыл, ожидая, когда приступят к осмотру его раненой ноги операторы. Такова судьба, увы! И смерть Оленина на поле боя только на руку ему, только на руку…