Как же он устал от всего этого! Словно мать всякий раз своим пренебрежением к нему, взваливала очередной камень на его плечи. И ноги сами понесли его, пока закладывали карету, к флигелю. Чтобы пустить немного тепла и света в свою душу, чтобы взглянуть на дивного ангела, который только и мог подарить их своим обликом. От блеска ее глаз, от света, которым они были полны, казалось, у него вырастали крылья за спиной, и груз всех тягот и тревог более не давил на плечи. Все казалось таким далеким и ненужным, когда она вот так смотрела на него, как взглянула при прощании, возвращая ему невольную надежду. Когда она так смотрела, он чувствовал себя великаном, которому по плечу любые преграды. Даже спасти поля зерновых в несколько десятков десятин земли… даже землю, вестимо, перевернуть.
И ее маленький ангелок… Андрей не мог не думать о маленьком тельце на своих руках, когда он вез мальчика от Святогорского, его доверчивость, с которой тот вдруг прильнул к нему, едва барчука передали ему в руки. Сперва он не хотел его брать. Он вообще не умел обращаться с детьми, особенно с такими маленькими — еще ненароком переломишь эти тонкие ручки, эти маленькие ножки… А еще он опасался, что ребенок будет неспокоен, оттого путь обратный будет сущим мучением.
Потому он удивился, когда мальчик сразу же приник к нему, будто к теплу потянулся. Но прежде взглянул на него снизу вверх своими глазенками голубыми, так похожими на глаза Анны, перевернувшими что-то в душе Андрея в тот же миг. Такой удивительный пристальный взгляд, будто пытающийся распознать самую сущность. Не по-детски серьезный, но в то же время такой доверчивый. Андрей всю дорогу ощущал, как бьется маленькое сердечко, будто оно стучало прямо у его уха. И с каждым ударом этого сердечка в нем что-то безвозвратно менялось…
В Москве Андрей не планировал останавливаться, а ехать сразу же дальше, поменяв лошадей в конюшнях городского дома. Но неожиданная встреча по пути к Тверской улице, на которой стоял особняк, также перешедший ему по воле тетушки, переменила напрочь все планы.
— Стой! Стой, кому говорят?! — крикнул Андрей зазевавшемуся кучеру, и тот поспешил выполнить приказ барина. А тот между тем уже открыл дверцу кареты настежь и, почти высунувшись из нее, махнул рукой, привлекая внимание всадника на противоположной стороне улицы.
— Александр Иванович! Голубчик! Какими судьбами?
— Уж ею, коварницей, Андрей Павлович! — хохотнул кирасирский офицер, расцеловываясь в карете с другом трижды — по обычаю и от всей души. — Давеча при переходе неудачно с коня приземлился, со стервеца. Наземь — хлоп, рука — вбок! Эскулапы говорят, кости нет вреда, только выбит сустав. Но болит нещадно, скажу тебе! Будто руку отрывают медленно. Так что я не в столицу вместе с полком, а за свой счет да в имение отеческое здравие поправлять.
— Знать, проездом в Москве? Тогда ко мне едем, — решительно заявил Андрей. — И без возражений!
— При моем-то положении, — хлопнул себя по груди Кузаков, показывая, как тощ кошель за полой мундира. — Грех отказаться от предложения радушного. Тем паче, ты у нас изрядно при средствах, mon ami.
Они проговорили весь вечер. Сначала за обильной трапезой вечерней, которую накрыли в малой столовой, а после — за курением ароматного табака, растянувшись на софе в диванной с бокалами великолепного бордоского в руках. Говорили обо всем — о былых тяготах похода и сражениях, о павших товарищах, о тех, кто остался в строю или вышел в отставку, как Оленин. О предстоящем будущем, которое ждали для империи после милосердия проявленного Александром Павловичем в отношении побежденной Франции. И даже о хлопотах деревенских, которые уже были знакомы Андрею, и с которыми только предстояло столкнуться Кузакову в будущем, когда примет бразды управления имением из рук стареющего отца.
— Тебе, mon cher, картель может прибыть из Петербурга, — задумчиво сказал Александр, передавая после долгой затяжки трубку Андрею. — Наш старый добрый малый Бурмин проведал о том, что персона, известная нам обоим, проживает в квартире, оплачиваемой из твоего кошелька. Подозревает худое нынче, все расспрашивал у меня, что за связь у вас ныне, и есть ли она. А на хмельную голову все горячится вызвать тебя да зарубить или пристрелить.
— Он все еще в томлении том сердечном? Знать, все не так легко и мимолетно, как мы с тобой полагали в Париже, — ответил на это Андрей равнодушно.
Он действительно оплатил годовую аренду квартиры для Мари — весь второй этаж большого дома недалеко от Петровской площади [630], когда еще не знал, что Мари по средствам и самой это. Она твердо решила жить раздельно со своим супругом, который отбыл в родные земли еще в начале 1813 года, и теперь пыталась договориться с ним об этом. Жить пусть и в мнимой, но свободе от престарелого мужа — для Мари было единственным желанием, как она сама говорила. А Петербург, где не было тех, кто был осведомлен обо всех перипетиях ее жизненного пути, был идеальным местом для этого. Знакомства, приобретенные в Париже, позволили ей без особого труда влиться в светскую жизнь города. И пусть она была принята не во всех домах (те, что были рангом повыше, были закрыты для нее), но ей и того было довольно.
Мари по-прежнему называлась кузиной Олениных, ведь именно под этим именем она была известна своим старым знакомцам, вернувшимся из-за границы с полками. Жила она ныне на скромный капитал, который по воле графини, не успевшей перед своей кончиной переменить завещания, был в ее распоряжении с недавних пор. Мадам Оленина злобно ворчала на сей счет всегда, что усопшая Марья Афанасьевна не могла не оставить еще одного повода для раздражения сестры, для беспокойства ее слабым нервам.
— Votre frère îбязан будет приструнить самозванку, коли будет порочить имя нашей семьи! И таково мое слово! Хотя он должен сам понимать сие! Покамест не порочит имя, пусть зовется… Но иначе ж! — говорила она Софи и яростно сверкала глазами при том из-под оборок чепца, словно говоря, что не посмотрит в ином случае на то, как обязана этой женщине — жизнью своего сына.
— Бурмин намерен сделать ей предложение, mon ami, не больше и не меньше, коли храбрости наберется. Вот куда все зашло-то, — проговорил Кузаков. — И твое покровительство персоне известной только вызвало у него припадок ярости. А что еще чрез иное лицо аренда внесена, то пуще только разозлило. И ведь разузнал самую суть! А он у нас молодой да горячий. Как бы, верно, не прислал картель. Ты бы сказал ему все…
Но Андрей только курил и молчал в ответ на это, и Кузаков понял, что ему ни за что не переубедить друга открыть правду в ущерб репутации той, которую, по его разумению, хранить уж не было никакого смысла. Все едино — прознает Бурмин обо всем, разве ж схоронить шило в мешке, как говаривал старый дядька Александра?
— Надеюсь, ты сумеешь приехать в Милорадово до своего возвращения в полк, mon ami, — проговорил медленно Андрей после длинной паузы, которая образовалась в их беседе. Кузаков, наливавший в то время из бутылки вино (лакеев отпустили прочь, желая поговорить наедине), посмотрел на него внимательно. Тот вдруг стал таким серьезным в последние минуты, потеряв недавнюю веселость, даже казалось, что хмель весь слетел вмиг с него. — Я был бы рад видеть тебя в усадьбе. И был бы рад, коли держал венец надо мной при службе.
— Tiens, tiens! [631] — прищурился Кузаков. — Женишься, не иначе?
— Женюсь, mon cher ami, женюсь! — Андрей даже улыбнулся, говоря это, и Кузаков вдруг обхватил ладонью его затылок, притянул к себе и уперся лбом в лоб Андрея.
— Женится он! Ишь! — и рассмеялись вдруг оба, настолько легко и весело стало им в тот момент. — Когда же сие знаменательно событие?
— Надеюсь, чем скорее — тем лучше, — коротко ответил Андрей, вдруг снова посерьезнев, и Кузаков невольно нахмурился. — Моя невеста такова, что и из-под венца упорхнет быстрее лани. Даже оглянуться не успеешь… утечет, как вода, сквозь пальцы.