— Да как можно, право, — смутилась Анна вдруг. — Писать к нему? Не знаю, могу ли я ныне, когда положение так неясно…
— О приличиях задумались? — усмехнулась графиня. — Что-то не думали вы о них, когда устроили тот скандал, когда кольцо в спину бросили Andre! — и тут же пожалела о своей несдержанности, когда заметила боль в глазах своей vis-a-vis, укорила себя за злой язык. К чему было беспокоить рану, которая еще даже не начала затягиваться? Но вслух более ничего не сказала, только похлопала легонько по руке Анны, понудила идти далее по анфиладе комнат, через нетопленные покои, стремясь поскорее выйти к теплу и согреть больное колено.
Более они не говорили о том. Графиня не желала настаивать, решив, что Анна сама должна решиться, что ей следует делать дальше, по-прежнему уверенная в том, что именно та обязан идти на примирение первой. Свою правоту в чужую голову не вложить, вспомнила Марья Афанасьевна поговорку и уступила ее истине, что было редкостью для нее. А от кольца, что желала отдать ей Анна, сняв его с шеи, где носила его с некоторых пор на шнурке, держа у самого сердца, графиня отказалась.
— Помилуйте, Анна! Не я давала вам его, не мне и забирать из ваших рук. Уберите, Христа ради, покамест сызнова не прогневалась! — она тряхнула резко головой. — Уберите тотчас! Это ж надо! Удумала!
— Простите меня, — Анна потупила взгляд, прикусила губу, пытаясь не показать свою обиду резкой отповеди, что прозвучала сейчас. Графиня же коснулась ее руки ласково.
— Прости и вы меня за резкость. Я до сего дня сама не своя от того, что случилось, — она взглянула на Анну и вдруг улыбнулась с легкой грустью в глазах. — Бог милостив, все образуется… Вы только напишите к нему. Все, что сказали мне. Все до единого слова. Faute avouée à demi pardonnée [441], помните о том. И о времени помните, о его коварстве, ma chere. Il n'y a pas de temps à perdre [442], - она помолчала немного, вспоминая, как когда-то сама упустила тот самый нужный момент, который мог повернуть жизнь в иную сторону, а потом добавила. — И оно так обманчиво. Кажется, что ты все успеешь совершить, что все в твоих руках, а на деле все может быть далеко не так. Да и мужчины…
— Что — мужчины? — переспросила Анна, когда графиня смолкла, покачала головой. Но та все же не стала продолжать, только улыбнулась ей снова печально. Может ли она сказать этой девочке, какие ошибки могут совершить мужчины, полагая, что все кончено, что ныне остался лишь один путь — забыть прошлое любой ценой, отпустить его? Этой наивной еще, многого не понимающей, уверенной, что весь мир покорится ей по ее желанию, девочке с широко распахнутыми глазами, которая еще не научилась думать толком, и даже сейчас не до конца понимала всю серьезность своего поступка, как виделось Марье Афанасьевне. Молодость совершает ошибки. Жаль, что зрелость за них плачет порой горькими слезами. Дай Бог, чтобы Анну обошла стороной эта истина!
Уезжали из Милорадово с первыми рассветными лучами, торопясь миновать как можно больше верст по разоренной земле, зная, что остановится, скорее всего, будет негде, и ночевать будут под открытым небом, давая отдых тем единственным лошадям, что сумел раздобыть Григорий для путешествия своей хозяйки.
Марья Афанасьевна была молчалива, только чуть сурово наблюдала с крыльца за последними приготовлениями к отъезду. Катиш плакала тихонько в платок, вспоминая все тревоги, которые довелось испытать в последнем путешествии к Москве, все страхи, что сопровождали их тогда. Только радость от того, что вскоре встретить маменьку, что скоро обнимет ее, поддерживала в ней силы, не давала лишиться духа совсем. И лишь Мария была довольна предстоящим отъездом, первая забралась в дормез по знаку графини после отчета Григория, что все готово к отъезду. Ей тогда казалось, что она уезжает из этой земли, разоренной и сожженной, в новую, иную жизнь, оттого и радовалась душа, а не горевала от разлуки с теми, кто вышел проводить отъезжающих в путь.
Уже когда карета трогалась с места, Анна вдруг сбежала по ступеням, потянулась протянутой из оконца руке графини и коснулась ее губами.
— Благодарю вас, Марья Афанасьевна, — прошептала она, поднимая на ту взгляд, полный надежды. — Благодарю за вашу помощь.
— Вы обещались написать, — напомнила графиня, ласково отводя со лба Анны выбившиеся из прически пряди волос. — Напишите непременно. А я уж руку тоже приложу, похлопочу за вас. Le t…s! Помните о нем! — а потом шепнула тихонько, чтобы не слышали ее спутницы. — Не бойтесь писать… Il vous aime tant [443], поверьте мне, он простит…
Анна кивнула и, получив неожиданно для себя самой прощальный поцелуй в лоб, отступила от кареты, позволяя наконец той тронуться с места и качаясь, вдавливаясь колесами в снег, покатить по подъездной аллее от усадебного дома. Странно, думала Анна, глядя вслед отъезжающему маленькому поезду и всадникам, что ехали в охране от лихих людей и иных напастей, которые могли ждать путников в дороге. Странно, но мне уже не хватает отчего-то этой надменной, подчас резкой и жестокой женщины. Словно за те дни, что им довелось провести бок о бок под этой крышей соединили их крепче, чем будущее, пока еще неясное родство через брак с ее племянником.
Потому и села Анна за «бобик» тем же вечером, держа в руке перо, намереваясь выполнить обещание данное нынче утром. Да только строки не ложились на бумагу, и мысли путались. Она писала, потом комкала бумагу и бросала те комки на пол у своих ног, снова писала, пока не закончились чистые листы. Уронила голову на скрещенные ладони и долго смотрела на пламя свечи, собираясь с мыслями. Как можно доверить бумаге свои чувства и эмоции? Как передать скупыми словами, насколько ныне изранена ее душа? Как можно выразить сожаление своему поступку? Она смотрела, как медленно течет воск по тонкой свече, будто слеза бежит вниз. Как же сложно молить о прощении… как сложно каяться в своих грехах бумаге, а не глазам. А вдруг не поверит? Вдруг отложит письмо в сторону и не будет вовсе читать?
И решила отложить до завтра написание этого послания, от которого будет зависеть ее будущее, уступая своим сомнениям, заверяя себя, что следующим днем ее мысли будут более ясными и четкими, а не такими путанными, как ныне. Что может измениться за ночь, говорила Анна себе, отгоняя прочь последние наставления графини и смутное ощущение, что совершает очередную ошибку. Что может измениться за несколько, говорила себе позднее, когда мысли по-прежнему путались в голове, а на бумагу никак не желали ложиться строки. Ничего, ровным счетом ничего не может измениться. И старалась не думать о том страхе, что терзал душу, когда под Гжатском шли бои, не думать, что по-прежнему где-то вдалеке свистят лезвия сабель и с грохотом вылетает из темных жерл орудий смертельный рой картечи.
Жгла раз за разом в огне голландской печи в будуаре неудачные черновики письма, наблюдая, как жадно пожирает пламя строчки, написанные ровным аккуратным почерком. Как и письма, что писала осенью в дурмане собственного обмана, и которые сыграли такую злую роль в ее судьбе. Когда разбили бюро в будуаре Анны, ища тайник, в котором могли быть ценности, письма выбросили из ящичка, и они россыпью лежали по всей комнате, пока Глаша не собрала те, не сложила аккуратной стопкой на столике. Именно тогда, как думала Анна, Лозинский и забрал ее письмо, но для чего? Более допустить таких промахов Анна не желала, оттого и горели письма, написанные Андрею, так смело выражающие ее чувства и ее тоску, в ярком пламени. Не хватало лишь трех посланий. Видимо, потерялись где-то в суматохе, что творилась здесь в тот день. Или остались по-прежнему у Лозинского… Нет, думать о Лозинском она определенно не хотела, а потому и мысли о тех недостающих письмах гнала от себя прочь.
Как же все-таки Анне не хватало присутствия графини в доме, думала она порой, откинувшись на спинку кресла и забыв о книге, лежащей на коленях. Ей так хотелось поговорить об Андрее, в который раз услышать, что все в итоге придет к благополучному финалу, что все ее сомнения и страхи должны отступить. И самые верные слова для заветного письма, которые так и не шли в голову, она бы подсказала. А так… с кем говорить ныне? Мадам Элиза, с которой Анна вновь сблизилась после того тягостного для обеих разговора как-то ночью, более была озабочена сейчас близостью дочери к Петру. А еще будущим, которое сулил им день освобождения империи от врага. Конечно, она говорила Анне, что размолвка может завершиться миром, но в то же время она аккуратно напоминала, что бросить мужчине кольцо — оскорбление, которое не каждый сможет снести и забыть так быстро. Слышать это Анне было неприятно, заставляло вернуться стыд и сожаление, что не давали спать ночами, усиливали ее страхи. Да и сказать, что она собирается первой написать мужчине, было не по себе — она боялась, что мадам отговорит ее в угоду правилам и негласным канонам поведения.