Как и Державин, Петров знавал нужду, только был он поповичем, а не дворянским сыном. Он вырвался из безвестности и нужды. В армии не служил (хотя в стихах батальные картины создавал мастерски!), со студенческих лет проявил талант ритора, который оценила и императрица.
Возвышению Петрова способствовали его артистические способности. Он был хорош собой, обладал приятным голосом, навострился эффектно декламировать стихи и произносить речи. Державину этих умений всегда недоставало. Он-то слегка шепелявил, а когда приходилось читать свои стихи, тушевался, нервничал, поминутно сбивался. На литературных собраниях Державин, как правило, просил более одарённых чтецов почитать что-нибудь из себя… При дворе это было затруднительно. Ораторский задор овладевал Державиным только в политических спорах. Вот тогда он становился монархическим Дантоном! А на чтецком поприще робел.
Чем выше взлетал Потёмкин — тем крепче он дружил с Петровым, доверял ему, как никому другому. Через Петрова будущий князь Таврический вёл переписку с Екатериной с театра военных действий. Потёмкин осыпал Петрова наградами: быть доверенным лицом всесильного фаворита, а позже и мужа императрицы — завидная доля. С Петровым Потёмкин делился сомнениями, дерзкими остротами и ещё более дерзкими геополитическими планами.
Когда Державин приблизился к императрице, достиг всеобщего признания — Потёмкин наладил с ним приятельские отношения, но не более: держал ухо востро и беседовал с величайшей осторожностью. А с Петровым — душа нараспашку. И Василий воспел дружбу с неутомимым властелином:
Ты пренья вёл со мной о промысле и роке,
О смерти, бытии и целом мира токе!
Когда церемонный Петров писал о дружбе с Потёмкиным, слог его становился человечнее. Петров стал переводчиком и чтецом её величества. Сам он гордился честью быть «карманным стихотворцем» императрицы. Словом, стихотворчество вознесло его, принесло счастье и достаток. У него был счастливый талант хвалить. В наше время от Петрова осталось две строчки, которые нет-нет да и произнесут в тосте, в поздравительном спиче или запишут в праздничную открытку:
Три грации считалось в древнем мире.
Родились Вы — и стало их четыре!
Приятно получить такую открытку? Особенно — если вы — первая и единственная, кому посвящаются эти строки. Вот и Екатерине было приятно получать от Петрова бурно комплиментарные оды. Это и называется — талант хвалить.
Конечно, случались у Петрова проблески истинной поэзии. Всё-таки он был даровитым стихотворцем. Облечь в стихи политическую программу всегда непросто — Петрову это иногда удавалось блистательно. Вот, например, поэтическое рассуждение о коварной роли Франции в подоплёке Русско-турецких войн:
Цветущие под солнцем россы
Давно в очах его колоссы;
Их должно сжати в общий рост.
Падут без дружния заступы;
Чужи в полях кровавых трупы,
Прекрасен галлу в рай помост.
Петров превратился в политического мыслителя. Общаясь с Потёмкиным, он разрабатывал государственную идеологию, комментировал стратегию и тактику империи. По мнению знатоков, по части международной политики он был искушённее Державина.
Литераторы же Петрова не приняли, покалывали пародиями и насмешками. Извечная рифма Петрова «Екатерины — крины» стараниями острословов превратилась в запрещённый приём. Когда сложится литературный кружок Державина, Львова, Хемницера, Капниста — Петров станет мишенью для их дружеского сарказма. В известной степени, они дружили «против Петрова». Правда, Державин, в отличие от друзей, воздержится от резких слов по адресу собрата.
Державин вообще избегал литературной вражды — и виртуозно от неё уклонялся. Он преклонялся перед Ломоносовым, но находил полезное и в разножанровом наследии Сумарокова. У Петрова учился громогласной баталистике, у Львова — лёгкости слога. Вчитывался в Карамзина — и благодушно внимал Шишкову. Восхищался Жуковским и Пушкиным — и приветствовал Боброва. Потому что служил не какой-либо литературной партии, а русской словесности, Просвещению, для которого сгодится всё лучшее, независимо от партийной принадлежности. Впитывая это лучшее, Державин не терял своеобразия. Он никому не позволял поработительно влиять на себя. В собственном кабинете всегда глядел патриархально полновластным хозяином. Да, Державин был эклектичен — и в то же время самобытен.
Тогда никто не мог предсказать, что лучшее стихотворение о Потёмкине напишет не его душевный друг, а несносный «мурза», который был великовозрастным капралом, когда Петров уже блистал при дворе. Державин пережил своего парнасского соперника. Последнее опубликованное крупное сочинение Державина — «Гимн лиро-эпический на прогнание французов из Отечества» — стихами перевёл на английский язык сын Василия Петрова…
Знатное происхождение всё-таки помогло Державину! Не зря он не забывал про мурзу Багрима. До Державина придворные пииты не могли похвастать такими предками! Русская поэзия рождалась в монастырских стенах. Наши первые поэты происходили из духовенства. Поповичами были и два Василия — Тредиаковский и Петров. Сыном черносошного крестьянина был Ломоносов, но по материнской линии и он был внуком священнослужителя. Таких предков, как мурза Багрим, он же Ибрагим, он же Илья, у него не было.
Думается, Петрову для того, чтобы надолго утвердить себя в важной придворной роли, не хватило именно аристократического происхождения. Он не чувствовал себя равным с вельможами. А Державина даже нищенская молодость не сломила. Он умел повелевать судьбами Отечества — и «истину царям с улыбкой говорить». С улыбкой — значит, кроме прочего, с прямой спиной.
ПАМЯТНИК
В длинном ряду русских переложений программной оды Горация (от Ломоносова до Бродского и, наверное, далее) Державин не затерялся. Эти горделивые строки он отчеканил в 1795 году, тогда же и опубликовал в «Приятном и полезном препровождении времени» под скромным заголовком «К Музе. Подражание Горацию». Чуть позже утвердится привычное для современного русского читателя название — «Памятник».
Время показало, что в 1795-м рановато было подводить итоги и писать завещание. Ему ещё предстояло написать и «Жизнь Званскую», и «Снигиря», и «Реку времён». Но Державин давно задумывался о земном бессмертии, которое обеспечивает литературная слава. Ведь сколько веков прошло после Горация! Державин уже проговаривался: «Моих врагов червь кости сгложет, / А я пиит — я не умру», «В могиле буду я, но буду говорить». Державин опубликовал эти стихи вскоре после написания — в том же 1795-м, в «Приятном и полезном препровождении времени» — и снова продемонстрировал ценителям поэзии редкую смелость замысла и воплощения. Посыл этого напористого стихотворения воспринимался как нечто странное, из ряда вон выходящее.
В тогдашней России не было монументов писателям. Православная традиция вообще не предполагала скульптурных памятников, лучшим памятником выдающемуся человеку или славному событию считалось возведение храма. Только после Петра Великого, который прививал России светские европейские замашки, мало-помалу на площадях Санкт-Петербурга стали появляться скульптуры на постаментах.
В державинском кругу Горацию поклонялись. Сначала Василий Капнист — утончённый знаток классической латыни — перевёл оду «К Мельпомене» (Exegi monumentum — «Я воздвиг памятник»), уже знакомую любителям русской поэзии по переложению М. В. Ломоносова. У Капниста получился зарифмованный Гораций:
Я памятник себе воздвигнул долговечной;
Превыше пирамид и крепче меди он.
Ни едкие дожди, ни бурный Аквилон,
Ни цепь несметных лет, ни время быстротечно
Не сокрушат его. — Не весь умру я; нет: —
Большая часть меня от вечных Парк уйдет.