Но победа над соблазном не пришла в одночасье, Державина ещё тянуло за карточный стол. То было лишь начало выздоровления.
В марте 1770-го Державин понял: пробил час, пора возвращаться на службу. Ему удалось освободиться от кабалы Блудова, но ни копейки за душой снова не было — кроме заветного материнского рубля-крестовика, который был его талисманом. Нужно было оставить Москву с её проклятыми трактирами — этот новый вавилон, растленный город, который казался тогда Державину виновником его падения. Рвать петлю, покуда не затянула!
Он, «возгнушавшись сам собою, взял у приятеля матери 50 рублей, бросился в сани и поскакал без оглядок в Петербург». То есть хотел поскакать без оглядок, а вышло-то иначе. Россию тогда баламутила чума — и сама хвороба, и панические сведения о ней. Державин уже видал мёртвых в санях. В сумасшедшие дни эпидемии на дорогах чаще, чем в другие времена, встречались лихие люди и перепуганные путники. В такой обстановке соблазны приобретают особенную силу…
В суматохе, в Твери Державин встретил бывалого картёжного приятеля и прокутил с ним все деньги. Ему удалось занять всё ту же роковую сумму — 50 рублей — у случайного знакомого. Путешествие в Петербург продолжалось. В Новгороде Державин снова сломался, втянулся в игру. Снова проигрался до последнего рубля-крестовика, потом выиграл несколько рублей — и двинулся в дорогу с покаянной молитвой.
На подъезде к столице, в Тосне — снова заслон: его остановила карантинная застава. Здесь нужно было задержаться на две недели. Но за проживание и обед, как назло, пришлось бы платить… Державин умолял офицера пропустить его — преображенца! Жаловался на бедность, на воров… Карантинная служба смилостивилась, но нужно было сжечь вещи — а именно сундук с бумагами, который волочил с собой Державин. А в сундуке — все черновики, с гимназических лет. Стихи, рисунки, ученические наброски. Главное — стихи, которых он немало написал в московском угаре. Эх, семь бед — один ответ. Сундук предали огню. После трёхгодичного отпуска вернулся Державин в полк, в Петербург. Там уже служил капралом его младший брат. Державин застал его в чахотке, выхлопотал отпуск для брата, собрал его в дальнюю дорогу — в Казань. Они простились: брату оставалось жить несколько недель. Прощай, Андрей Романович Державин!
Кое-какие стихи Державин восстановил по памяти, аккуратно записал в тетрадь. А в строках его уже прорезывался собственный голос.
В одном из самых ранних, чудом сохранившихся стихотворений Державина читаем:
Вдохни, о истина святая!
Свои мне силы с высоты;
Мне, глас мой к пенью напрягая,
Споборницей да будешь ты!
Тебе вослед идти я тщуся,
Тобой одною украшуся.
Я слабость духа признаваю,
Чтоб лирным тоном мне греметь;
Я Муз с Парнасса не сзываю,
С тобой одной хочу я петь.
Эти стихи не повлияли на государственную идеологию, не врезались в память современников.
Шёл 1767 год, конец первой пятилетки правления Екатерины. Только-только родился будущий последний фаворит императрицы Платон Зубов, а Державин ещё пребывает под влиянием Ломоносова. Что он мог знать о Екатерине в 1767 году? Для преображенцев воцарение Екатерины навеки связано с многодневной буйной пирушкой, которая последовала после счастливого переворота. В те времена не существовало пропагандистской машины в современном понимании, но в армии каждый хорошо знал, чем нынешний монарх лучше предыдущего. И в первой своей екатерининской оде Державин ограничился общеизвестными истинами и расплывчатыми комплиментами, принаряженными по-ломоносовски. Екатерину прославляли за гуманность и русский патриотизм — и Державин туда же:
Грозишь закона нам стрелою;
Но жизнь преступших ты блюдешь.
Нас матерней казнишь рукою —
И крови нашей ты не льешь.
Никто не зачитывался одой безвестного поэта. И царица не внимала ему.
Картёжное счастье Державину не выпало — он теперь не играл по-крупному, но, кажется, уже верил в счастье литературное. В солдатах Державин уже очень глубоко вникал в искусство поэзии. Пробовал себя в разных жанрах, немало переводил с немецкого.
А карты его более не затягивали. Из раба четырёх мастей он превратился в хозяина — отныне он играл умеренно, с умом. Ему хватало цепкой памяти и картёжного опыта, чтобы с помощью игр время от времени пополнять прохудившийся бюджет. Тут ведь главное — мера. Как и в поэзии.
ПУСТАЯ ССОРА
Ломоносов Ломоносовым, но самым популярным русским поэтом в середине галантного века считался Александр Петрович Сумароков. Михайлу Васильевича считали непревзойдённым автором од — русским Пиндаром. Но, бесспорно, самым популярным развлечением столичной просвещённой публики стало не чтение од, а театр. Сумароков же царствовал на сцене, каждая его трагедия становилась центральным событием культурной жизни. Пополняли репертуар и комедии, одна из которых называлась «Пустая ссора».
Ни в Москве, ни в Петербурге и быть не могло более влиятельного литератора. В отличие от Ломоносова, Тредиаковского, Державина Сумароков родился в блистательной (хотя и не слишком богатой) семье. Его отцу доверял Пётр Великий; домашний учитель Сумарокова, знаменитый Зейкен, давал уроки и наследнику престола — будущему императору Петру Второму, одному из самых несчастных монархов в истории России. Александр Петрович был блестящим выпускником первого русского кадетского корпуса — элитного учебного заведения.
Сумароков с воодушевлением ознакомился с первыми одами Ломоносова, с его теорией стихосложения, но, оперившись, стал непримиримым литературным противником «русского Пиндара». Сумароков был мастером на стихотворные колкости — и пародировал Ломоносова не без успеха. Когда Михайло Васильевич написал первую песнь так и не оконченной эпической поэмы «Пётр Великий», Сумароков не удержался:
Под камнем сим лежит Фирс Фирсович Гомер,
Которой пел, не знав галиматии мер.
Великаго воспеть он мужа устремился,
Отважился, дерзнул, запел, и осрамился,
Оставив по себе потомству вечный смех.
Он море обещал; а вылилася лужа.
Прохожий! возгласи к душе им пета мужа:
Великая душа, прости вралю сей грех!
Несправедливо, но убедительно! В поэзии Александр Петрович был кулачным бойцом богатырского класса. А ведь именно он стал первым русским профессиональным литератором. Сумароков сознательно предпочёл литературу всем иным поприщам, хотя, при его происхождении и способностях, мог рассчитывать на генеральский мундир. Но он творил — оды, эпиграммы, трагедии, комедии, любовные песни, басни… Добился славы, но не обрёл богатства, в последние годы жизни его осаждали кредиторы. Говорят, во Франции театр может озолотить — и популярные драматурги в ус не дуют. В России климат суровее. Сумароков истово, но с переменным успехом добивался от властей и потенциальных меценатов уважения к стихотворчеству и театру, предсказывая взлёт русской словесности. Он доказывал: «Прекрасный наш язык способен ко всему».
Когда Сумароков нападал на «Фирса Фирсовича» Ломоносова, Державин ещё учился в гимназии — учился, как известно, по Сумарокову и Ломоносову. Когда — то ли в Петербурге, то ли в Москве — эта эпиграмма попалась ему на глаза, Гаврила Романович вспыхнул: как можно нападать на Ломоносова столь грубо и бесцеремонно! И за что — за эпическую поэму о Петре Великом, в которой есть строки истинно пророческие, а есть и красоты, достойные Гомера. Да, Ломоносову не удалось завершить поэму, но разве Сумароков способен творить эпос? Тема Петра после поэмы Ломоносова не закрыта, Державин это понимал, но робел пред ликом первого императора. Только два художника сумели приблизиться к образу русского исполина: Ломоносов и Фальконе.