Гимн императрице звучал и в «Ябеде» — в изначальной редакции комедии:
Воспоём тьму щедрот
Нашей матери царицы:
Той, котора в род и род
Весь счастливит свой народ.
Всегда полезно гарниром к взрывоопасной сатире подать похвалу действующему монарху — об этом хорошо знал Мольер, которого Капнист обсуждал с друзьями, а потом и перекладывал на русский. Но надо признать, что у Державина песни в народном духе получались сильнее. А Капнист и после смерти императрицы писал о ней почтительно.
Капнисту Державин посвятил одно из самых знаменательных посланий. В этих стихах Державин прорвался к той раскрепощённой повествовательной «прекрасной ясности», которую мы связываем с именем Пушкина:
Покою, мой Капнист! покою,
Которого нельзя купить
Казной серебряной, златою,
И багряницей заменить.
Сокровищми всея вселенной
Не может от души смятенной
И самый царь отгнать забот,
Толпящихся вокруг ворот.
Державин частенько писал громовым голосом, а здесь мы слышим усталый шёпот. И дальше — снова о сокровенном, о горькой судьбине лучших из лучших в нашем несправедливом мире:
Век Задунайского увял,
Достойный в памяти остаться;
Рымникского печален стал!
Сей муж, рожденный прославляться,
Проводит ныне мрачны дни:
Чего ж не приключится с нами?
Что мне предписано судьбами,
Тебе откажут в том они.
Император Павел I назначил Капниста директором всех императорских театров столицы. Нежная душа поэта не вынесла убийства Павла. Он посчитал за благо покинуть столицу и надолго обосновался в Малороссии. Вёл там жизнь не только помещика, но и просветителя: стал директором народных училищ Полтавской губернии. Трудов он не боялся, лишь бы оказаться подальше от кровавых столичных пиршеств. Державин умел становиться толстокожим, когда речь шла о судьбах государства. Капнист же не был ни воином, ни политиком. Политик не должен быть брезгливым, не имеет права: взялся за гуж — не гнушайся. Иногда и в навозных кучах встречаются жемчужные зёрна…
Державин понимал: мерзости и даже преступления неизбежны, нужно закрывать на них глаза и сражаться с теми пороками, которые можно одолеть. Весь XVIII век пропитан духом классической Эллады. Вспомним героев «Илиады» — кто без греха? Хитроумный Одиссей ещё до событий, воспетых Гомером, коварно отомстил герою Паламеду, погубил его. И всё-таки царь Итаки — герой, мы сочувствуем ему в «Одиссее». Из героев-ахейцев, пожалуй, только Аякс Теламонид не запятнал себя кровавым коварством. Но боги лишили его рассудка, и от отчаяния он покончил с собой. Вот так награда за принципиальность и прямодушие!
Когда Державин в сентябре 1789-го опубликовал «Изображение Фелицы» — оду, которая должна была вернуть поэту «фавор», Капнист отозвался недружеским «Ответом Рафаэла певцу Фелицы». Он выслал Державину свои стихи с иронической надписью: «Лейб-автору от екатеринославских муз трубочиста Василия Капниста». Вот вам и скандал в благородном семействе.
Державин ужаснулся: друг сердечный сочинил какой-то пасквиль — да как заковыристо сочинил:
Премудрого сего совета,
Мурза! Отнюдь не презрю я.
Итак, Фелицына портрета
Ниже картины дел ея
Тебе доставить не намерен.
Когда ж ты в способах уверен
Те чуда живо написать,
То кисть и краски пред тобою:
Пиши волшебною рукою,
Что живо так сумел сказать.
(1789)
«Враги нам лучшие друзья», — скажет Державин. Откуда у лучших друзей столько яду? Фактически Капнист упрекал Державина в льстивости. Державина, который столько раз отбояривался от предложений воспеть Фелицу! Отвечать на критику — себя ронять. Нельзя! Но Державин сорвался, позволил себе продемонстрировать обиду во всю мощь темперамента. «Ежели таковыми стихами подаришь ты потомство, то в самом деле прослывёшь парнасским трубочистом, который хотел чистить стих других, а сам нечистотою своих замаран» — никогда Гаврила Романович так грозно не гаркал в письмах. Не ожидал он от милейшего Капниста удара в спину…
Но друзья оказались беспощадны — так бывает, когда к справедливой оценке примешивается стихотворческая зависть. Всё-таки слишком высоко взлетел к тому времени стихотворец Державин в глазах ценителей русской поэзии, да и в глазах императрицы.
Певец Фелицы ждал поддержки от Львова, но и тот покритиковал стихи. Правда, его замечания касались формы. Нападки Капниста Львова нисколько не смутили; он придирался лишь к малозначительным нюансам. Например, у Капниста значилось: «Рафаэл, живописец римский». Львов уточнил: «Рафаэл Санкцио Урбинский» — чтобы никто не подумал, что великий художник жил в Древнем Риме. Два друга методично оттачивали едкое стихотворение, направленное против третьего друга.
После этого случая Державин немного охладел к Капнисту, хотя новых друзей так и не приобрёл, и переписку они вскоре возобновили.
О смерти друга Капнист узнает в Обуховке. 16 августа 1816-го он без промедления напишет одну из лучших эпитафий Державину:
Державин умер!.. слух идет.
И все молве сей доверяют.
Но здесь и тени правды нет:
Бессмертные не умирают.
Жаль, что эти строки не выбьют на могильном камне Державина.
Ни Львов, ни Капнист не могли научить Державина писать стихи. Этому даже доценты Литинститута не могут никого научить. Хотя учительских амбиций Львов и Капнист не скрывали — и литературные беседы закадычной четвёрки или тройки частенько превращались в коллективное поучение Державина. Если бы Державина это обижало — только бы его и видели. Но у них и ссоры, и обиды (за исключением истории с «Изображением Фелицы») получались в добром семейном духе. Державин без колебаний отдал Львову лавры главного теоретика. Когда речь шла о живописи или архитектуре — и вовсе доверял Львову безоглядно. Если учёный друг сказал, что Рафаэль и Тициан — несравненные живописцы, значит, так оно и есть. Николай Александрович отрицал пышное барокко в архитектуре: «В моём отечестве да будет вкус Палладиев, французские кудри и английская тонкость и без нас довольно имеют подражателей». Но замашки тогдашних аристократов редко соответствовали вкусам Львова: каждый хотел поразить свет роскошью, блеском золота и алмазов. Где благородная простота и спокойное величие? То был век противоречий — тем и интересен.
Шелестела за окнами эпоха утончённой галантности, фарфоровых идиллий, эротических аллегорий… Но — артиллерия работала беспрерывно, и вся аристократия служила в армии. Фарфор и пушки…
Самый яркий архитектурный образ русского XVIII века — это, пожалуй, припудренное елизаветинское барокко. Зимний дворец, Смольный Воскресенский собор… А где-то рядом — кондовые избы, лапотный крестьянский мир, рождавший непобедимых чудо-богатырей, которые, перекрестившись, шли в штыковую и сметали врага. Женственная мода с бледно-розовой и нежно-голубой пудрой на париках — и «пуля дура, штык молодец!». Сочетать несочетаемое можно только в молодости, а это была молодость империи.