Он не любил беспокоить близких своими старческими недомоганиями. Не кокетничал, а действительно избегал жалоб и ненавидел медицинскую канитель. Даже перед прислугой не любил выглядеть пациентом.
В последнюю зиму Петербург его тяготил, и дело не в политике. Он смирился с правлением императора Александра, система Священного союза казалась крепкой и почётной для России. Наполеон, терзавший Европу 20 лет, повержен. Стоит в Петербурге памятник Суворову — первый в России скульптурный монумент не монарху, а воину. Стоит и памятник победам Румянцева. А значит, не умерла память о подвигах Екатерининского века. Державина огорчали литературные распри, он хотел бы примирить «шишковистов» и «карамзинистов», но молодые да и солидные писатели заигрались в войну… А Державин не разучился наслаждаться поэзией. Не всё ему нравилось у новых авторов — куда-то пропала торжественная звучность, да и в жанре «смешанной оды» у Державина так и не нашлось достойного преемника.
Считается, что поэтический расцвет Державина пришёлся на 1790-е годы, а в XIX веке началось угасание. Конечно, на седьмом и восьмом десятке непросто рождать шедевр за шедевром.
Но Державин и в преклонном возрасте оставался поразительным поэтом. История русской поэзии богата — три с половиной века бьёт родник. Но кто из шестидесятилетних и семидесятилетних поэтов сравнится с Державиным? А уж последнее его стихотворение — незавершённое, быть может, черновое — невозможно вычеркнуть из любой русской антологии.
«Река времён»… Загадочное восьмистишие — возможно, начало задуманной Державиным пространной оды «На тленность». Хотя не всегда первые написанные строки становятся началом стихотворения. В поэзии Державина рассыпано немало оптимистических оценок собственной посмертной судьбы: «А я пиит — и не умру». Не без основания надеялся он остаться в памяти и службой на благо правосудия. А тут вдруг впал в грусть, едва не доходящую до чёрного уныния. Легче всего предположить, что в следующих строфах поэт сформулировал бы антитезу унынию, обратился бы ко Всевышнему и утешился в молитве. Но ода называется «На тленность» — и одному Богу известно, куда завела бы Державина эта тема. Под старость он снова обратился к духовной лирике — и даже во дни войны с иноземными захватчиками работал над пространной одой «Христос». Русские полки воевали во Франции, загнанный Наполеон сражался из последних сил, бросая в бой мальчишек. Потом победители — монархи и дипломаты — решали будущее человечества в австрийской столице. Казалось бы, Державин должен был углубиться в плетения политических расчётов, а он писал:
Кто Ты? И как изобразить
Твое величье и ничтожность,
Нетленье с тленьем согласить,
Слить с невозможностью возможность?
Ты Бог — но Ты страдал от мук!
Ты человек — но чужд был мести!
Ты смертен — но истнил скиптр смерти!
Ты вечен — но Твой издше дух!
Получилась огромная богословская ода о Христе, взволнованное размышление о Богочеловеке, написанное на пределе уходящих сил. И вот — «река времён в своём стремленьи…».
Река времён пожирает всё — и дурное, и доброе. И Наполеона, и Суворова. Батыев и Маратов — и великомучеников. Вечная мельница — вроде тех, что можно встретить и в Званке, и в аракчеевском Грузине. Всё проходит, «всё вечности жерлом пожрётся», но разве наши старания напрасны? Оптимисты и жизнелюбы под старость лет нередко впадают в мизантропию. Неужто и Державин?
Недописанные стихи. Державин скептически оценивал свои возможности в малой стихотворной форме. Эпиграммы, надписи — как силён был в этих лаконических жанрах Сумароков! Пожалуй, Державин недооценивал себя. «На птичку», надписи к портрету Ломоносова и на характер императора Павла — разве это не победы поэта?
И восемь строк ненаписанной оды «На тленность» составили загадочное, но законченное стихотворение. По большому счёту, продолжение не потребовалось. А утешительная антитеза пускай подразумевается, остаётся в подтексте.
Восемь строк — и ни одного случайного или сомнительного слова. «Звуки лиры и трубы» — неужто можно чётче и яснее определить поэзию Державина, вообще поэзию XVIII века? Труба — это гомеровская линия, героика. Лира — анакреонтика Державина и его философские размышления в стихах. Само понятие «Река времён» связано, как это часто бывало у Державина, со зримым предметом. В 1816 году эти восемь строк вышли в журнале «Сын Отечества». Первая публикация! Там появилось и краткое примечание: «За три дня до кончины своей, глядя на висевшую в кабинете его известную историческую карту „Река времён“, начал он стихотворение „На тленность“ и успел написать первый куплет».
Последнее стихотворение Державина — самое загадочное. По какому маршруту старый стихотворец намеревался повести корабль философской оды? Эта тайна за семью печатями никогда не раскроется. Можно предположить, что вслед за пессимистическим утверждением первого восьмистишия должна была явиться антитеза. Оптимистическая, молитвенная — мол, всё на земле проходит, но мир Божий незыблем и на небе всё обретает вечный смысл.
Но поэт умер. На грифельной доске осталось восемь строк — не больше и не меньше. И никакого утешения. «Всё вечности жерлом пожрётся». И это — жизнелюбивый, полнокровный Державин. Даже не тёплый, а горячий в любом стихотворении, в любой реплике. Наверное, это к лучшему — стихотворение стало горше, крепче, в нём нет ни одного лишнего, случайного слова. Мы знаем эти восемь строк наизусть. А жизнеутверждающих строк у мурзы и без того немало…
Может сложиться обманчивое впечатление: а что, если Державин на закате дней разочаровался, впал в уныние, столь несвойственное ему в зрелые годы? Так бывает с сильными людьми: теряя здоровье, они предаются панике, скисают. Но это не про Державина! В старости, несмотря на недуги, он написал едва ли не лучшие стихи — да хотя бы эти последние восемь строк… Он всегда жил новыми стихами, счастливыми минутами, когда ощущаешь власть над словом, когда дух захватывает от полёта — и вдохновение (назовём это так) не оставило его до конца.
После взятия Парижа Державин задумал написать похвальное слово императору Александру. Летом 1814-го он попросил племянницу — Прасковью Николаевну Львову вслух читать ему панегирики разным историческим деятелям. От некоторых его клонило в сон, а вот похвальное слово Марку Аврелию Антуана Тома понравилось старику. Но в конце концов Державин прервал чтение: «Я на своём веку написал много, теперь состарился. Моё литературное поприще закончено, теперь пускай молодые поют!»
И всё-таки он писал даже в последнее лето — и как писал! А жизнь званская тянулась медлительно. Только бездетные старики так влюбляются в собачек, как Державин в свою Тайку. Всегда он носил её за пазухой, поглаживал… О тех днях мы знаем по запискам Прасковьи Львовой.
Однажды сырым вечером, за пасьянсом, ему стало дурно, он скрючился, принялся тереть себе грудь. Позвали доктора. Державин постанывал, даже кричал от боли. Но всё же уснул в кабинете, на диване. Проснувшись, повеселел. Его уговаривали ехать в Петербург, к докторам — старик только посмеивался. Снова начались шутки, карты, чтения Вольтера… Через несколько дней, 8 июля, за завтраком он объявил: «Слава Богу, мне стало легче». По комнате летали ручные птицы, забавлявшие его. От обеда пришлось отказаться: врачи рекомендовали воздержание в пище. Но на ужин он заказал уху — и съел три тарелки. Тут-то ему и сделалось дурно. Доктор прописал шалфею, Львова советовала напиться чаю с ромом. «Ох, тяжело! Ох, тошно. Господи, помоги мне, грешному… Не знал, что будет так тяжело. Так надо. Так надо. Господи, помоги…»
Поздним вечером боль притупилась. Он попросил у всех прощения за беспокойство: «Без меня бы спали давно». И дал слово Дарье на следующее утро отправиться в Петербург. И вдруг он немного приподнялся, глубоко вздохнул — и всё стихло. Доктор сконфуженно поглядел на Львову. Комната наполнилась женскими рыданиями.