Тоже мне шуточки…
Ехать поездом до станции Рахумяэ было, по-моему, великолепно: терпко пахнущие деревянные сиденья, мелькавшие за окнами вагона дома, деревья и телеграфные столбы, раздававшийся из громкоговорителя звучный собачий голос: «Гав-гав-Лиллекюла», «Гав-гав-Рахумяэ»… Все видели меня, сидящую рядом с тётей Анне и болтающую ногами, и думали: «Вот путешествует товарищ ребёнок! Ну что за молодец-девочка! Каждая женщина хотела бы быть её мамой. Таких славных девочек хорошие мамы не покидают — это точно!»
Никто мне, конечно, прямо ничего не говорил, но они наверняка не переставали мною восхищаться. Я сделала вид, будто и не замечаю одобрительных взглядов, и чувствовала себя почти взрослым человеком.
Но сохранять взрослый вид было нелегко: оказалось, что от станции Рахумяэ до улицы Вярава, где жила тётя Маали, было жутко далеко. Надо было то переться в гору, то спускаться под гору, один раз, когда я подумала, что мы уже пришли, надо было немного постоять на месте и посмотреть налево и направо, чтобы перейти через шоссе Вабадусе. Прохожих было совсем мало, так что дорога казалась бесконечно скучной.
— Смотри, та женщина в красном пальто, кажется, твоя знакомая Макеева, — сказала я, указывая на даму, только что вышедшую из автобуса и направлявшуюся в нашу сторону.
— Господи, так и есть! — зашептала тётя Анне. Она крепко схватила меня за руку и решила повернуть обратно. — Глянь-ка, идёт она за нами? — совсем тихо спросила тётя немного погодя.
— Не идёт. Вошла в какую-то калитку.
— Ух! — вздохнула тётя Анне и остановилась. — Нет, это, пожалуй, была не Макеева… Но старая поговорка гласит: «У боязливой собаки шкура цела!». Господи, как я её боюсь!
Мы опять повернули и пошли, и пересекли, наконец, шоссе Вабадусе.
— Сейчас дойдём, — приободрила меня тётя Анне, однако сама она выглядела очень озабоченной. — Но я, кажется, не дотерплю до дома Маали.
Заметив на улице чинившего калитку мужчину, она обратилась к нему:
— Простите, господин!..
— Господ увезли в Сибирь, тут теперь только товарищи, — сказал хозяин калитки, приподняв кепку, но лицо у него было весёлое, и можно было понять, что он пошутил.
— У нас такая беда — ребёнок ужасно хочет писать! — пожаловалась тётя.
Что, что? Да как она смеет так врать! Ну разве не врунья: у меня никакой беды не было, только громадное чувство стыда, от которого я буквально покраснела!
— Не позволите ли воспользоваться вашим клозетом? — жалостно спросила тётя.
— Где самая большая беда, там помощь ближе всего! — ответил поговоркой и улыбнулся мужчина. — Показать ребёнку, где у нас сортир?
— Ой, она у нас ещё такая маленькая — пожалуй, мне самой надо пойти с ней!
— Не хочу!
Я попыталась увернуться, но тётя тянула меня за руку к дому, и мы заняли чужой клозет, который был таким тесным, что я с трудом разместилась перед тётей, когда она, распахнув полы плаща, уселась на унитаз.
— Ну так, теперь можно опять жить и дышать! — счастливо вздохнула она, когда наконец встала и запахнула плащ.
— Зачем ты на меня наврала! — крикнула я яростно.
— Тсс! — тётя приложила палец к моим губам. — Будь теперь хорошим ребёнком! Детям всегда больше позволено, чем старшим. Что мне, бедняге, оставалось…
Она сказала хозяину дома тысячу «спасибо за проявленную милость к ребёнку», а я, нахмурив брови, зло смотрела на них и даже не подумала выдавить изо рта слова благодарности.
Входя в калитку тёти Маали, я в сторону тёти Анне даже не смотрела, а прошептала себе под нос: «Засранка!»
Не помню, где и когда я слышала это слово, но в этот момент оно казалось мне самым подходящим. Что с того, что хорошие дети так не говорят…
Эти разговоры взрослых — как всегда!
Тётя Маали была рада нашему приходу. По крайней мере так она сказала. Однако ей потребовалось накапать валерьянку на кусочек сахара, прежде чем она стала накрывать на стол, чтобы угостить нас кофе. Её руки задрожали, и сердце сильно забилось, а причиной тому был звук дверного звонка — резкий, дребезжащий, который и мы с тётей Анне ясно слышали, стоя на крылечке, но у тёти Маали от звонка боль буквально пронзила сердце.
— У нас тут звонком не пользуются… В последний раз он звонил, когда пришли за Эйно… — объяснила тётя Маали. — И как эти люди из безопасности узнали, что он у нас скрывается!
— Они как двуногие собаки-ищейки, — подтвердила тётя Анне.
— Феликс был уверен, когда привёз брата в Нымме, что искать его у вас никто не догадается, мы ведь не кровные родственники… Не знаю, согласится ли господин Копли, чтобы ребёнок несколько дней побыл у вас? Наверное, и он ужаснулся, когда вооружённые люди впёрлись сюда и потребовали Эйно…
— Ах, не стоит больше об этом! — махнула рукой тётя Маали.
— А Эйно жив и здоров?
— Жив, жив — он там, в лагере для заключенных, в Мордовии, работает в угольной шахте… Но точнее я ничего не знаю, в письмах половина строк жирно зачёркнута чёрными чернилами. Посылки принимают, стало быть, жив… Эйно больше знает немецкий и английский язык, но такой закон: писать письма можно только по-русски — два раза в год! — горестно сказала тётя Анне. — Это только русские могли придумать такое, чтобы запретить писать брату на своём родном языке! Вот тебе и дружба народов!
— Ох, да! — Тётя Маали стала вытирать уголком передника глаза. — Я вчера просила дядю Копли показать мне на карте, куда увезли маму и Элли. Этот Новосибирск — невероятно далеко… Это вообще чудо, что старая женщина в холодном вагоне живой доехала! Рууди — в Коми, а Ноора с детьми — в Омской области, всё в таких местах, о которых я раньше и не слыхала…
— Да, русский не пощадит… И даже маленьких детей! — сверкнула глазами тётя Анне. — Бот мы и подумали, пусть Леэло немного побудет не дома, следователь то и дело приезжает в Руйла придираться к Феликсу… Что-то будет, если однажды и его тоже уведут между часовыми с ружьями! И Феликс такой непрактичный, такой он есть, что он станет делать с ребёнком в тюрьме?
— Я не разрешу увести тату! — подняла я крик. — Зачем ты всё время говоришь такие ужасные вещи! Мама скоро вернётся, может быть, она уже сейчас дома!
Тётя Маали накапала из бутылки с валерьянкой на кусочек сахара коричневые капли и сказала мне:
— Закрой глаза, открой рот!
Конечно, грустно, что горьковатый вкус валерьянки лишил рассасывание сахара всякой приятности. Потом даже у купленных тётей Анне пирожных «морапеа» был привкус валерьянки.
Хотя Маали и отбивалась, тётя Анне насильно оставила ей на углу стола деньги на покупку еды для меня.
— Ох, да не надо, такую малость мы всегда найдём для ребёнка Хельмес…
— У меня сейчас есть возможность, — прервала Анне сопротивление тёти Маали. — Слава богу, у меня сейчас нет недостатка, хотя из Раквере прогнали, в чём мать родила! Кто с женщинами работает, у того всегда в доме хлеб и кусок масла, чтобы на хлеб намазать! — объявила тётя Анне. — Супруги русских офицеров дают «на чай» гораздо больше, чем наши эстонки!
— Ну да, у каждого народа есть всякие люди, — подтвердила тётя Маали. — Видишь ли, Ноора написала своей сестре, что у них там, в Сибири, очень добрый народ, одна семья дала им в своей избе крышу над головой, хотя им самим очень тесно… Странно, но она-то пишет по-эстонски, правда, эти письма редко приходят, но по крайней мере на родном языке.
— Но они же высланные, — кивнула тётя Анне понимающе, — это во многом другое дело, чем лагерь для заключённых.
От этих разговоров меня стало клонить в сон — я зевала, широко раскрывая рот, и нарочно не прикрывала его рукой — может, взрослые поймут, что следует начать говорить о чем-нибудь более весёлом? Ну как же, надейся!
— Но и там нелегко, — сетовала тётя Маали. — Ноора, она такая хрупкая, работала только мамзель-секретаршей и привыкла к жизни супруги офицера, а в Сибири вынуждена работать на лесоповале, а это тяжёлая мужская работа. Но мужчин в деревне, видно, мало, а те, которые есть, слабенькие юнцы или немощные старики, так что женщины уходят в лес на неделю и вывозят деревья на быках… Дети всё это время сами по себе. Когда Ноора добирается домой, дети уже спят, а утром опять оставляет малышей спящими… Анне уже умеет писать, написала Нооре записку «Оставь деньги на молоко!» Во всей деревне только у одной хозяйки есть корова и у нескольких баб козы…