Заметив, что я зевнула, тётя сказала:
— Конечно, по-твоему, всё это неинтересно, а мне так живо всё приходит на память… Давно ли это было!.. Твой тата был тогда молодым и красивым, занимался спортом, то и дело ездил на какие-то курсы, жил на улице Лийвалайя у одной еврейской семьи по фамилии Баскин… Не знаю, живы ли они, во время войны с евреями немцы делали чёрт знает что… У меня тогда была в Раквере парикмахерская и красивая маленькая квартирка…
— И куда это делось?
— Когда русские пришли, меня выселили в двадцать четыре часа, — сказала тётя горестно. — Одному их офицеру понравилась моя квартира. Небось, живёт там до сих пор, чтоб он сдох! Я тогда разнесла вещи по знакомым, а зеркала парикмахерской, аппарат для электрической завивки и Библию в красивом переплёте удалось на телеге увезти в деревню… Не знаю, сохранились ли, — я туда даже и съездить не решаюсь… Ах, хватит об этом! Хорошо, что не выслали! — махнула тётя рукой. Взглянув на меня, она покачала головой, приложила эту самую руку к своей щеке и воскликнула:
— До чего я болтлива! Смотри, никому не говори об этом, ладно?
«Кому такие скучные вещи интересны?» — подумала я, дав тёте честное эстонское слово, что буду помалкивать. Чего там скрывать, на меня это длинное письмо нагнало настоящую скуку, что с того, что его написал тата и послал маме.
Но тётя Анне решила прочитать от начала до конца и всю вторую страницу письма и продолжала:
«Завтра поеду отсюда в 17.10 дальше в Тарту, остальные выедут из Таллинна в 18.30, так что встретимся в Тапа, как мне сообщили из Общества. Держи кулачок за команду ЮЭНЮ, нам надо выиграть эстафету 4 х 1500 в мужском разряде, как и в прошлом году…»
Вдруг дверь отворилась, и в комнате оказались вместе с татой Сирка и Плыкс-Поэнг.
— Ого! — сказал тата недовольно. — Вы — как энкавэдэ, — читаете тут чужие письма!.. — он это сказал так, что я не стала хвастаться своим умением читать уже и письменные буквы.
В путь с тётей
К счастью, тата не злопамятен, да ему и некогда было злиться, надо было спешить, чтобы успеть на автобус. Тата решил, чтобы было скорее, отвезти нас к шоссе на мотоцикле. Он и раньше, когда ездил в город один, выезжал из дома к автобусной остановке на мотоцикле, а возле Лихулаского шоссе было несколько домов, где можно было оставить «старый добрый Харлей», как он называл свой мотоцикл, ждать его возвращения из города. Таких семей, которых бы тата не знал, не было во всей округе Руйла, и со всеми у него были «лады», как он говорил.
Перед выездом не обошлось без ворчания тёти Анне и пререканий с нею. Несмотря на солнечное утро, она хотела напялить мне на голову меховую шапку, потому что во время езды ребёнок и не заметит, как ветром просквозит голову, и только не хватало, чтобы её племянница стала от этого глухонемой… Такой грех на душу она взять не могла, чтобы мама, вернувшись через тридцать лет из лагеря для заключенных, обнаружила дочку, которая не может ничего сказать, а только мычит…
Тата понимал мой ужас из-за лохматой шапки, и благодаря его защите обошлось тем, что мне обмотали голову жёлтым шарфом. Этих шарфов у нас в шкафу было несколько, они были частью форменной одежды «Дочерей Родины»[7]. Взрослые говорили, что в эстонское время так назывались отряды девочек, которые русские запретили. Но чёрные дядьки, когда рылись у нас в шкафу, на эти шарфы не обратили внимания. Тётя тоже повязала себе такой шарф. Едва мы заманили собак в комнату и, выйдя сами, заперли дверь на ключ, как тётя опять забеспокоилась: она считала легкомысленным, что у двери нашей квартиры был только один замок, а на двери в дом и того не было — только одна большая щеколда, которую выковал кузнец. Жуликам и негодяям не составит никакого труда попасть в сени, взять в стенном шкафу с третьей полки ключ от квартиры и всю квартиру «обчистить».
На это тата только рассмеялся. В Руйла жулики и негодяи не жили, время воров-гастролёров прошло. Ключ нельзя положить выше, чем на третью полку, потому что тёте Анни и тёте Армийде выше не дотянуться, а кто тогда выпустит утром собак и вечером позовёт их домой ночевать, если нам самим случится быть в городе или ещё где-то!
— Тут в округе живут люди эстонского времени, — сказал тата как бы немного с гордостью. — На некоторых лесных хуторах вообще нет ни замков, ни даже щеколд! Когда семейство уходит куда-то, ставят метлу или швабру поперек двери — это знак тому, кто придёт, что нет смысла входить, никого нет дома.
— Ну, сам знаешь, — сказала тётя Анне, пожав плечами и сложив губы бантиком. — Только потом не проси у меня помощи, если, вернувшись, обнаружишь квартиру ограбленной. И не забывай, что энкавэдэшники тоже интересуются вашим домом, как козлы грибами-поганками!
— Ну, эти войдут в дом, даже если на двери будет девять замков и семь печатей! — ухмыльнулся тата. — А теперь постарайся успокоиться и устройся на заднем сиденье.
И то и другое было для тёти не так-то просто. Сначала она попыталась сесть на заднее сиденье верхом, как тата сидел на переднем, но тётина юбка из бежевой костюмной ткани была недостаточно широкой, и когда тётя села, задрав юбку, стали видны её розовые тёплые нижние штаны и толстые ляжки со штрипками для чулок. Но тётя не была простолюдинкой — ни одна порядочная дама никогда не показывает своё нижнее бельё, хотя её розовые панталоны, разумеется, безупречно чистые! Тогда тётя устроилась на сиденье так, как делают некоторые молоденькие девушки, когда женихи их катают, — садятся бочком и обе ноги свешивают с одной стороны. Но когда тата положил на бак старую любимую подушку, посадил на неё меня, нажал на рукоятку и мотоцикл заворчал, тётя Анне на заднем сиденье подняла громкий крик и соскочила на землю ещё до того, как мотоцикл тронулся с места.
— Ты что же, хочешь меня угробить! — кричала тётя. — Эта жизнь, какая ни есть, но калекой остаться я не хочу!
Тата, почесывая затылок, обошёл вокруг мотоцикла.
— Ты раньше на багажнике ездила, а почему теперь не можешь? — спросил тата и достал карманные часы. — Если мы тут проволынимся, опоздаем на автобус.
— Раньше… ну, раньше было холодное время, и я была в пальто, — объяснила тётя. — Из-под подола пальто панталоны не видно.
— Тут ехать-то всего-ничего, ну кто за это короткое время увидит твои подштанники. Да по этой просёлочной дороге днем никто и не ходит! — ворчал тата. — Тоже мне… на что смотреть!
— Если кто-нибудь попадётся навстречу, ты скажи: «Помогите, помогите, кто угодно, только не мужчина!» — поучала я тётю Анне её словами.
— А ты, пташка, молчи! — огрызнулась тётя. — Идите, принесите мне какой-нибудь фартук или платок, чтобы я могла прикрыть колени!
— Гляди-ка, графиня какая выискалась! — проворчал тата, но всё-таки пошёл в дом и немного погодя вернулся с красиво вышитым покрывалом, которое тётя Анне как раз выстирала, аккуратно выгладила и повесила на перекладину для полотенец.
— Обращайся с ним осторожно — это ведь приданое Хельмес, жена её брата вышивала!
Там была вышита девушка с длинными пшеничными косами, в полосатой юбке и с граблями через плечо. А над головой девушки вышиты красными нитками слова: «Вытирать заплаканные глаза!» Тёте Анне эта надпись почему-то не нравилась. Она застелила колени покрывалом наизнанку, так что буквы выглядели забавными закорючками, и вышитая девушка выглядела странно.
У меня для поездки на мотоцикле была новая песня. Это был «Марш пионеров-мичуринцев», который детский хор Дворца пионеров почти каждый день исполнял по радио. К сожалению, тата не согласился взять с собой трубу, да и очень трудно ему было бы вести мотоцикл и одновременно трубить. А для вступления к «Маршу пионеров-мичуринцев» труба годилась бы не хуже фанфар, когда марш исполняли по радио.
Под ветрами вешними яблони цветут.
Птицы над скворешнями весело поют.
Солнце в небе щурится с самого утра,
А у нас, мичуринцев, страдная пора.
За работу, друзья, за работу!
Мы шагаем навстречу весне!
Мы посадим сады! Золотые плоды
Мы подарим родимой стране!
Яблоня нарядная радует глаза,
А рядом виноградная тянется лоза.
Не сломает буря их, холод не убьёт.
Внуками Мичурина нас зовёт народ!
Пусть в Чите и в Вологде, в Омске и в Орле,
В каждом нашем городе и в любом селе
Хорошеют улицы от садов густых.
Юные мичуринцы посадили их!