Увидеть хоть кусочек настоящей весны, а не это серое небо, безлиственные деревья, мокрый снег с дождем. Вырваться из каменных тисков столицы, позабыть хоть на время досады и хлопоты, бессонные ночи у конторки, корректуры, цензуру, журнальные кривотолки, надежды, сомнения. Сесть в коляску и катить, катить. И чтобы ветер в лицо, и чтоб деревня на косогоре, и речка, и лес…
В апреле, как только получил от книгопродавцев часть денег за «Арабески» и «Миргород», Гоголь решил бросить все, испросить отпуск и уехать.
Ледоход на Неве. Фотография. 1973 г.
«Его превосходительству господину ректору С.-Петербургского университета действительному статскому советнику и кавалеру Антону Антоновичу Дегурову от адъюнкта Николая Гоголя.
Прошение
Во все течение прошедшего и нынешнего года я находил себя весьма расстроенным в здоровьи. Врачи советуют употребить мне как единственное средство для восстановления оного Кавказские минеральные воды в нынешний курс, начинающийся с мая месяца и оканчивающийся августом. Почему я покорнейше прошу вашего превосходительства исходатайствовать мне от высшего начальства отпуск на четыре месяца, начиная с последних чисел сего апреля по первое число сентября».
Отпуск был получен в университете и в Патриотическом институте. Гоголь отправил домой Марии Ивановне большое письмо, огородных семян, чтобы успели пораньше посеять, конфет для племянников и стал собираться в дорогу.
Он выехал из Петербурга в самом конце апреля, оставив Якима с Матреной сберегать квартиру. Путь его лежал на Москву, а оттуда — в Васильевку, где ждала его встреча с украинской весной.
«Я РАСПЛЕВАЛСЯ С УНИВЕРСИТЕТОМ»
Точно к первому сентября, ни днем позже, Гоголь вернулся в Петербург. Порядки в университете были строгие. Стоило хотя бы по болезни пропустить одну лекцию, как требовали объяснений, завязывалась переписка, дело доходило до попечителя.
Из Патриотического института его уволили. Летом в Васильевку вдруг пришло письмо от Плетнева, что начальница института захотела заменить «одержимого болезнью» и отсутствующего учителя Гоголя другим и что этот другой уже найден. Гоголь встревожился, написал Жуковскому: «Человек, страшно соскучивший без Вас, шлет Вам поклон из дальнего угла Руси с желанием здоровья, вдохновенья и всех благ. Может быть, Вы и не догадаетесь, что этот человек есть Гоголь, к которому Вы бывали всегда так благосклонны и благодетельны. Все почти мною изведано и узнано, только на Кавказе не был, куда именно хотел направить путь. Проклятых денег не стало и на половину вояжа.
Был только в Крыму, где пачкался в минеральных грязях. Впрочем здоровье, кажется, уже от одних переездов поправилось. Сюжетов и планов нагромоздилось во время езды ужасное множество… Через месяц я буду сам звонить в колокольчик у ваших дверей, крехтя от дюжей тетради. А теперь докучаю вам просьбою: вчера я получил извещение из Петербурга о странном происшествии, что место мое в Патриотическом институте долженствует заместиться другим господином. Что для меня крайне прискорбно, потому что, как бы то ни было, это место доставляло мне хлеб, и притом мне было очень приятно занимать его, я привык считать чем-то родным и близким».
Не сможет ли Жуковский уговорить императрицу не соглашаться на замену? Жуковский не смог.
Теперь с Патриотическим институтом Гоголя связывали только сестры, которые уже четвертый год воспитывались там. Девочки обрадовались приезду брата. «Я нашла братца гораздо лучше против прежнего, он очень пополнел», — писала Анна матери.
Потеря места в Патриотическом институте особенно заботила Гоголя потому, что он и в университете держался на волоске. Еще зимой, до отпуска, писал он Погодину: «Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия, что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художественную отделку, а тем более желание будить сонных слушателей».
Почему же так случилось? Почему так быстро наступило разочарование?
Вид на Исаакиевский мост через Неву. Литография. 1830-е годы.
Гоголь пришел в университет как раз в те дни, когда не разгибаясь трудился над «Арабесками» и «Миргородом». Было трудно, тревожно. Не хватало ни сил, ни времени. Он читал первый год, не имел еще опыта, нуждался в поддержке, помощи. А коллеги-профессора его встретили в штыки: мальчишка, чужак, выскочка, не имеющий ни ученых степеней, ни званий, и претендующий на кафедру, да какую — университетскую! Нашлись «ученые недоброжелатели», нашлись просто завистники. На него не без умысла навалили еще курс древней истории. От всего вместе взятого голова шла кругом. Где уж тут было отделывать лекции! Студенты же не прощали ему слабых лекций, как «ученые недоброжелатели» — блестящих.
Весной, накануне отпуска, он совсем изнемог. «Живо помню, — рассказывал один из студентов, — последнюю его лекцию: бледное, исхудалое и длинноносое лицо его подвязано было черным платком от зубной боли, и в таком виде фигура его, а притом еще в вицмундире, производила впечатление бедного угнетенного чиновника, от которого требовали непосильного с его природными дарованиями труда. Гоголь прошел по кафедре как метеор, с блеском оную осветивший и вскоре на оной угасший, но блеск этот был настолько силен, что невольно врезался в юной памяти».
Даже мысль о том, чтобы вернуться в унылое здание, видеть насмешливые лица, ловить косые взгляды, слышать шепот за спиной, после четырех месяцев свободы была непереносима. И когда в конце года Гоголь узнал, что по случаю преобразования из университета уволено тринадцать человек, в том числе и он, отнюдь не огорчился, а почувствовал облегчение.
«Я расплевался с университетом, — писал он Погодину, — и через месяц опять беззаботный козак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года — годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся — в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гости, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку! Вас никто не знает. Вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения, когда вы исторгнитесь с большею силою и не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая и неученая чернь, всегда соглашающаяся публика… и проч. и проч… Я тебе одному говорю это; другому не скажу я: меня назовут хвастуном, и больше ничем. Мимо, мимо все это! Теперь вышел я на свежий воздух».
Иван Сергеевич Тургенев, один из студентов Гоголя, потом справедливо заметил: «Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников; но только не с кафедры».
Осознать в полной мере свое предназначение помог Гоголю молодой московский критик Виссарион Белинский.
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ»
О личности Белинского среди петербургских литераторов ходили разные толки. Недоучившийся студент, выгнанный из университета за неспособностью, горький пьяница, который пишет свои статьи не выходя из запоя… Правдой было лишь то, что Белинского действительно исключили из университета за якобы малые способности, а на самом деле за драму «Дмитрий Калинин», в которой автор восставал против крепостнического рабства. Что же касается пьянства, то литератор Анненков, хорошо знавший молодого критика, сказал;
— Представить Белинского пьяницей так же правдоподобно, как Лессинга, пляшущего на канате.