Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И до того воодушевился обидой, что немедленно воскрес, незаметно выскочил из гроба, — человек он был небольшой, — забежал в парикмахерскую, сбрил усы и бороду, взял у парикмахера чёрненький пиджачок, с заплатой под мышкой, свой костюм ему оставил, сделал себе почтительно огорчённое лицо и стал совсем как живой — узнать нельзя!

И даже, по любопытству, свойственному роду его занятий, спросил парикмахера:

— Не удивляет вас этот странный случай?

Тот только усы свои снисходительно поправил.

— Помилуйте-с, — говорит, — мы в России живём и вполне ко всему привыкли…

— Всё-таки — покойник и вдруг переодевается…

— Мода времени-с! И какой вы покойник? Только по внешности, а вообще ежели взять, — дай бог всякому! Нынче живые-то куда неподвижнее держатся!

— А не очень я желтоват?

— Вполне в духе эпохи-с, как надо быть! Россия-с — всем жёлтенько живётся…

Известно, что парикмахеры — первые льстецы и самый любезный народ на земле.

Простился с ним писатель и побежал догонять гроб, движимый живым желанием выразить в последний раз своё уважение к литературе; догнал — стало провожатых десятеро, увеличился писателю почёт. Встречный народ удивляется:

— Глядите-ка, как писателя-то хоронят, ай-яй!

А понимающие люди, проходя по своим делам, не без гордости думают: «Заметно, что значение литературы всё глубже понимается страною!»

Идёт писатель за своим гробом, будто поклонник литературы и друг умершего, беседует с фонарщиком.

— Знавали покойника?

— Как же! Кое-чем попользовался от него.

— Приятно слышать!

— Да. Наше дело — дешёвое, воробьиное дело, где упало, там и клюй!

— Это как надо понять?

— Понимайте просто, господин.

— Просто?

— Ну, да. Конечно, ежели смотреть с точек зрения, то — грех, однако — без жульничества никак не проживёшь.

— Гм? Вы уверены?

— Обязательно так! Фонарь — как раз супротив его окна, а он каждую ночь до рассвета сиживал, ну, я фонаря и не зажигал, потому — свету из его окна вполне достаточно — стало быть, одна лампа — чистый мне доход! Полезный был человек!

Так, мирно беседуя то с тем, то с другим, дошёл писатель до кладбища, а там пришлось ему речь говорить о себе, потому что у всех провожатых в тот день зубы болели, — ведь дело было в России, а там у каждого всегда что-нибудь ноет да болит.

Недурную сказал речь, в одной газете его похвалили даже:

«Кто-то из публики, напомнивший нам по внешнему облику человека сцены, произнёс над могилой тёплую и трогательную речь. Хотя в ней он, на наш взгляд, несомненно переоценил и преувеличил более чем скромные заслуги покойника, писателя старой школы, не употреблявшего усилий отделаться от её всем надоевших недостатков — наивного дидактизма и пресловутой «гражданственности», — тем не менее, речь была сказана с чувством несомненной любви к слову».

А когда всё — честь честью — кончилось, писатель лёг в домовину и подумал, вполне удовлетворённый:

«Ну, вот и готово, и очень всё хорошо вышло, достойно, как и следует!»

Тут он совсем умер.

Вот как надо уважать своё дело, хотя бы это была и литература!

V

А то — жил-был один барин, прожил он с лишком полжизни и вдруг почувствовал, что чего-то ему не хватает — очень встревожился.

Щупает себя — будто всё цело и на месте, а живот даже в излишке; посмотрит в зеркало — нос, глаза, уши и всё прочее, что полагается иметь серьёзному человеку, — есть; пересчитает пальцы на руках — десять, на ногах — тоже десять, а всё-таки чего-то нет!

— Что за оказия?

Спрашивает супругу:

— А как ты думаешь, Митродора, у меня всё в порядке?

Она уверенно говорит:

— Всё!

— А мне иногда кажется…

Как женщина религиозная, она советует:

— Если кажется — прочитай мысленно «Да воскреснет бог и расточатся врази его»…

Друзей исподволь пытает о том же, друзья отвечают нечленораздельно, а смотрят — подозрительно, как бы предполагая в нём нечто вполне достойное строгого осуждения.

«Что такое?» — думает барин в унынии.

Стал вспоминать прошлое — как будто всё в порядке: и социалистом был, и молодёжь возмущал, а потом ото всего отрёкся и давно уже собственные посевы своими же ногами усердно топчет. Вообще — жил как все, сообразно настроению времени и внушениям его.

Думал-думал и вдруг — нашёл:

«Господи! Да у меня же национального лица нет!»

Бросился к зеркалу — действительно, лицо неясное, вроде слепо и без запятых напечатанной страницы перевода с иностранного языка, причём переводчик был беззаботен и малограмотен, так что совсем нельзя понять, о чём говорит эта страница: не то требует душу свободе народа в дар принести, не то утверждает необходимость полного признания государственности.

«Гм, какая, однако, путаница! — подумал барин и тотчас же решил: — Нет, с таким лицом неудобно жить…»

Начал ежедневно дорогими мылами умываться — не помогает: кожа блестит, а неясность остаётся. Языком стал облизывать лицо — язык у него был длинный и привешен ловко, журналистикой барин занимался — и язык не приносит ему пользы. Применил японский массаж — шишки выскочили, как после доброй драки, а определённости выражения — нет!

Мучился-мучился, всё без успеха, только весу полтора фунта потерял. И вдруг на счастье свое узнаёт он, что пристав его участка фон Юденфрессер весьма замечательно отличается пониманием национальных задач, — пошёл к нему и говорит:

— Так и так, ваше благородие, не поможете ли в затруднении?

Приставу, конечно, лестно, что вот — образованный человек, недавно ещё в нелегальностях подозревался, а ныне — доверчиво советуется, как лицо переменить. Хохочет пристав и, в радости великой, кричит:

— Да ничего же нет проще, милейший вы мой! Браллиант вы мой американский, да потритесь вы об инородца, оно сразу же и выявится, истинное-то ваше лицо…

Тут и барин обрадовался — гора с плеч! — лояльно хихикает и сам на себя удивляется:

— А я-то не догадался, а?

— Пустяки всего дела!

Расстались закадычными друзьями, сейчас же барин побежал на улицу, встал за угол и ждёт, а как только увидал мимо идущего еврея, наскочил на него и давай внушать:

— Ежели ты, — говорит, — еврей, то должен быть русским, а ежели не хочешь, то…

А евреи, как известно из всех анекдотов, нация нервозная и пугливая,

этот же был притом характера капризного и терпеть не мог погромов, — развернулся он да и ударь барина по левой щеке, а сам отправился к своему семейству. Стоит барин, прислонясь к стенке, потирает щёку и думает:

«Однако выявление национального лица сопряжено с ощущениями не вполне сладостными! Но — пусть! Хотя Некрасов и плохой поэт, всё же он верно сказал:

Даром ничто не даётся, — судьба
Жертв искупительных просит…»

Вдруг идёт кавказец, человек — как это доказано всеми анекдотами — некультурный и пылкий, идёт и орёт:

— Мицхалэс саклэс мингрулэ-э…

Барин — на него:

— Нет, — говорит, — позвольте! Ежели вы грузин, то вы — тем самым — русский и должны любить не саклю мингрельца, но то, что вам прикажут, а кутузку — даже без приказания…

Оставил грузин барина в горизонтальном положении и пошёл пить кахетинское, а барин лежит и соображает:

«Од-днако же? Там ещё татары, армяне, башкиры, киргизы, мордва, литовцы — господи, сколько! И это — не всё… Да потом ещё свои, славяне…»

А тут как раз идёт украинец и, конечно, поёт крамольно:

Добре було нашим батькам
На Вкраини жити…

— Нет, — сказал барин, поднимаясь на ноги, — вы уж будьте любезны отныне употреблять еры, ибо, не употребляя оных, вы нарушаете цельность империи…

Долго он ему говорил разное, а тот всё слушал, ибо — как неопровержимо доказывается всеми сборниками малороссийских анекдотов — украинцы народ медлительный и любят дело делать не торопясь, а барин был человек весьма прилипчивый…

98
{"b":"180070","o":1}