— Так-таки вы и не почистили мне башмаков…
Подавляя все цветущие слова, Макар сказал:
— Ведь вы на галерку пойдёте, а там ног не видно…
— Как же — не видно? — с удивлением и насмешливо воскликнула она.
Громко взвизгнула уличная дверь, вошёл, позванивая шпорами, огромный, серый, рыжебородый жандарм и вежливо заговорил:
— Здравствуйте! Три французских хлеба, два пеклёванных [27], три десятка сухарей, два — пирожных…
Настя встала, спрашивая:
— Два десятка пирожных?
— Так точно, два десятка…
— Прощайте, — сказал Макар, надевая шапку.
Гремя стеклянной дверью шкафа, стоя спиной к Макару, девушка шутливо отозвалась:
— До свиданья, желаю успеха!..
Макар вышел на улицу; ноги у него словно вдруг отяжелели, поднимаясь и шагая неохотно.
Был декабрь; богатая звёздами безлунная ночь накрыла город синим бархатом, густо окроплённым золотою, сверкающей пылью. Против двери магазина, в театральном садике, стояли белые деревья; казалось, что они пышно цветут мелкими холодными цветами без запаха. За ними, на площади, тёмной горою возвышалось тяжёлое здание театра, на крыше его одеялом лежал пласт синеватого снега, свешивая к земле толстые края. Было с тихо, фонари горели спокойно, в их огне разноцветно вспыхивали маленькие, сухие снежинки, лениво падая с крыш на утоптанный тротуар.
Не спеша, часто оглядываясь назад, Макар шёл за город; он заранее высмотрел себе место на высоком берегу реки, за оградою монастыря: там под гору сваливали снег, он рассчитал, что, если встать спиною к обрыву и выстрелить в грудь, — скатишься вниз и, засыпанный снегом, зарытый в нём, незаметно пролежишь до весны, когда вскроется река и вынесет труп на Волгу. Ему нравился этот план, почему-то очень хотелось, чтобы люди возможно дольше не находили и не трогали его труп.
Он шёл пустынной улицей к выходу из города и уже видел перед собою синюю даль заречных лугов, с тёмными пятнами кустарника на них и белыми — это озёра, гладко покрытые снегом.
Смотреть туда, где потерялась черта между небом и землёю, было хорошо, и даль тоже смотрела в глаза человека ласково, кротко, словно она была в полном согласии с ним и, немножко жалея его, тихо манила к себе.
Левую руку Макар сунул в карман, правую держал за пазухой, сжимая в ней тяжёлый тёплый револьвер; шёл, ни о чём не думая, и был доволен спокойной пустотою в груди и в голове. Сердце сжалось, стало маленьким, неслышным.
Тёмный ночной сторож стоял у ворот, разговаривая с котёнком, прижавшимся на лавочке, во впадине фальшивой калитки; в тишине ясно звучал простуженный голос, ломая слова:
— А-ах ты, кошкина кот…
Макар остановился, посмотрел и спросил:
— Подкинули?
Сторож повернул к нему мохнатое, седое от инея лицо с косыми глазами.
— Это — тута, афисершам-баринам, она — его, моя знайт… Замерзнит котёнкам?
— Пожалуй — замёрзнет, — согласился Макар. Татарин, ощипывая лёд с подстриженных усов, смешно морщился и, добродушно поблёскивая маленькими глазами, отрывисто говорил:
— Перекину через забор — убьётся?
— Снег на дворе есть?
— Не знай…
Макар подумал, оглянул маленький, сонно закрывший окна дом и спросил:
— А сад не этого дома?
— Нет! — сожалея, сказал татарин. — Я думал бросить в сад, а там — высокий забор, ему не перелезти, он маленький…
Тогда Макар сказал:
— Да ты возьми его за пазуху тулупа, вот и будет ладно: и ему спасенье, и тебе теплей, веселей…
— Верна! — согласился сторож, нагибаясь к дрожавшему зверьку.
— Прощай, брат…
— Прощай…
Макар пошёл дальше, всё так же не спеша, глядя в пустынное поле под горою, а оно развёртывалось шире и шире, как будто хвастаясь своей необъятностью, прикрытое синею мутью и тихое, как спокойный сон.
Встреча с татарином и котёнком тотчас же отступила далеко назад, — тоже стала как сон или воспоминание о давно прочитанной странице какой-то простой и милой книги.
Вот он и на избранном месте, на краю крутого ската к реке, покрытого грязным снегом с улиц и дворов. Слева — белая каменная ограда монастыря и за нею храм, поднявший к звёздам свои главы, недалеко впереди, за буграми снега, вытянулся ряд неровных домов окраинной улицы; кое-где сквозь щели ставен ещё тянутся в синеву ночи, падают на снег жёлтые ленты света. Между белыми крышами домов — белые деревья, точно облака, а ветки, с которых осыпался иней, чёрные и похожи на полустёртую надпись в небе, освещённом невидимою луной. Очень тихо…
Он подошёл к самому краю, осторожно ощупывая ногой снег, боясь оступиться и упасть под гору раньше времени; найдя твёрдое место, прочно встал на нём, снял шапку, бросил её к ногам и, вынув револьвер, расстегнул не торопясь пиджак, потом выпрямился, взвёл тугой курок, нащупал сердце и, приставив дуло вплоть к телу, нажал большим пальцем собачку, — щёлкнуло, он вздрогнул, закрыл глаза…
И с головы до ног вспыхнул, поднял револьвер к лицу, с испугом глядя в барабан, на тусклые пульки, кукишами сидевшие в нём.
«Неужто не стреляет?»
Незаметно для себя, он снова дёрнул собачку, — бухнул выстрел, больно дёрнув за волосы, мимо уха свистнула пуля — Макар тотчас же опустил руку и выстрелил в грудь.
Этот выстрел был громче, от него всё вздрогнуло — подпрыгнули дома окраины перед глазами Макара и поплыли на него; тупой толчок пошатнул, отдался в спине, бросил лицом в снег, снова стало удивительно тихо…
Макару показалось, что он долго лежал, ничего не видя и не слыша, как будто его не было, потом он услыхал, как шипит в груди, почувствовал, что рубаха становится влажной и в нос бьёт какой-то особенный, неприятно сладковатый, жирный запах. Тотчас же в голове стало ясно, — он понял, что ему не удалось скатиться вниз и что он не убил себя.
«Надобно ещё», — решил он и перевернулся лицом вверх — тогда и грудь и спину ожгла острая боль, точно голое тело опоясал жестокий удар кнута, — он крякнул, перемогся и, нащупав на снегу холодный револьвер, глядя в небо, где качались, опускаясь и поднимаясь, звёзды, снова приложил дуло ко груди.
Озябший палец дрожал, приклеивался к собачке и уже не имел силы спустить курок — Макар отвёл руку, разжал пальцы и подумал сквозь сон:
«Может, и так умру…»
Вытянулся, слушая шипение крови и ощущая ясный, хорошо знакомый запах горящей тряпки. Звёзды скользили и прыгали в небе, как в чаше, которую кто-то опрокинул и хочет вытряхнуть из неё золотые блёстки. Иногда всё исчезало, точно вдруг прикрытое невидимым облаком. И внутрь, в кости ног и рук, в голову, — проникал мучительный холод, судорожно сжимая тело, как бы связывая его узлом.
Этот холод заставил Макара подняться и сесть, опираясь руками о снег, тогда он увидел, что по его рубахе бегают красные и золотые змейки, — это от них скверный запах гари и по всему телу растекается острая, жгучая боль. Он не понимал, что это, — приподнял одну руку, чтобы согнать прочь, но свалился на бок, скрипя зубами, бешено раздражённый болью, вдруг охваченный желанием подавить её и этот невыносимый холод в голове, в костях.
Встал на колени, поднялся на ноги, задыхаясь, хрипя и кашляя, пошёл на тёмную полосу впереди себя, увидал, что толстая рубаха из мешка горит на нём, как трут, остановился и, падая, стал срывать её с себя непослушными, злыми руками, а каждое движение их обливало его болью. Он мычал, сцепив зубы, но слышал, как в глубокой тишине вокруг и над ним плачет сторожевой колокол монастыря, режет воздух тонкий, тревожный свист.
Тяжело подкатился мохнатый, круглый человек, закричал испуганным, воющим голосом и накидал на грудь Макара кучу снега, — от этого юноше стало как будто легче и понятнее. Подбежал ещё человек, Макара подняли, повели, тяжёлые, точно чужие ноги страшно мешали ему, они сделались невероятно длинными, оставаясь где-то сзади, — он сказал:
— Ноги подберите…
— Биром! — крикнул кто-то прямо в ухо ему.